Раиса Серафимовна утверждает, что каплица, по рассказам Гарапки, построена не Боросянами, а гораздо позже, первыми поколениями Соломок и была их родовой усыпальницей. Да и само слово «каплица» — это католическое или лютеранское название часовни, молельни. А все сёла в округе были православными. Единственный костёл в то время был только за Днестром, в Могилёве. То же о каплице и Гарапке в моем далеком детстве говорил и мой дед Михась.

Сейчас большой став на Одае зарос и обмелел. Рыба там практически перевелась. Много лет в большом ставу никто не купается. Даже мытье взрослых в ставу после пыльной крестьянской работы вытеснено благами цивилизации. У многих во дворе летний душ.

Вернувшиеся с заработков гастарбайтеры устанавливают в домах душевые кабинки. Да и слова гастарбайтер мы тогда не знали. По рассказам взрослых, на полях, виноградниках и в садах пана Соломки трудились батраки.

Оригинальный самобытный клуб общения сельской детворы и молодежи в одном из красивейших мест округи заменило сидение в интернете со стрелялками, порносайтами и сомнительными виртуальными знакомствами.

Проехать в те места моего детства на машине проблематично. Основную дорогу разрушил огромный оползень. Большая часть остальных проселков перепахана. Сейчас мне удобнее путешествовать на Одаю только с помощью спутниковой карты.

Увеличиваю изображение до четкого максимума. Взгляд жадно упирается в прямоугольник двора, где стоит наш дом. Там давно живут другие люди. Ворота. Длинная, почти прямая улица. Зная, что родители в поле, я, через шестьдесят с лишним лет, все равно с опаской кидаю взгляд вдоль улицы: до горы и до долины. Вприпрыжку пересекаю бывшее Савчуково подворье и по меже выбегаю на проселок. Сейчас там не пройти. Мой тогдашний путь на Одаю сегодня перекрыт линией отстроенных домов Малиновки, со всех сторон окруженных заборами.

Поле, наперекор времени, я пересекаю наискось извилистой тропкой, которую давно перепахали. Там сейчас узкие полоски частных наделов. Затем трусцой вдоль лесополосы, прикрывающей колхозный виноградник с северо-запада. Пешим шагом я ходить не умел.

И лишь повернув направо к долине, на склоне сдерживаю шаг. Справа редкая, всего лишь в два ряда, высаженная после войны, лесополоса. За ней пологий южный склон колхозного виноградного массива. Походя, подбираю упавшие перезрелые мурели (жардели). Обдуваю размягченные, шафранного оттенка, плоды. Муравьи неохотно покидают лабиринты, прогрызенные в сладкой ароматной мякоти. Ни с чем не сравнимый вкус диких абрикос тех лет остался только в моей памяти.

Выбежав на долину, я мысленно перепрыгиваю, высохшую несколько веков назад, речку Боросянку. Извилистой узкой тропой поднимаюсь по более крутому противоположному склону. Утоптанная тропинка плотно обжата высокими батогами цикория и, задевающим мои ноги, распластанным седым бодяком. По косогору выбираюсь на дорогу, которую ещё в восьмидесятых сожрал широкий оползень…

Но, глядя на экран ноутбука, чувствую, как мои босые ступни почти до щиколоток погружаются в обволакивающую горячую пыль. Я ощущаю ласку тогдашней мягкой пыли, которая способна измельчиться до состояния нежной серой пудры только коваными копытами лошадей и металлическими ободьями колес под жарким летним солнцем.

А вот и первый став. Мой взгляд движется по низкой плотине и останавливается рядом с двумя ивами, между которыми на гладко срезанном пне застыл в ожидании поклевки Мирча Научак… Скоро год, как нет Мирчи, да и ивы за шестьдесят лет, возможно, выросли другие. Миную второй став. В поле зрения выдвигается начало гребли большого става, по которой с пучком крапивы, навязанным на длинный орешниковый прут, вышагивал грозный Гаргусь.

Двигаюсь вдоль гребли. Справа полусгнившие серые сваи, уложенные полтора — два века назад для защиты плотины от подмыва. У свай вода всегда казалась теплее. Вижу наголо остриженные головы и загорелые плечи мальчишек, густо облепленные мелкими зелеными лепешками ряски. Свою голову я узнаю по оттопыренным ушам. Выжженная солнцем, кожа моих ушных раковин за лето приобретала багрово-коричневую окраску, постоянно шелушилась и казалась испещренной множественными серыми трещинками.

Время от времени в воздух взлетают, вытащенные из щелей между сваями, замшелые раки. Кувыркаясь в воздухе, они шлепаются в дорожную пыль, а то и в траву за узкими колеями дороги. Упав, несколько секунд раки остаются неподвижными. Затем, развернувшись, раки неизменно двигаются в одном направлении — к воде. Если рак упал на спину, он долго перебирает клешнями в воздухе. Зацепившись за комок высохшей грязи или за стебель травинки, рак переворачивается и неизменно берет курс на сваи, за которыми его ждет родная водная стихия.

В конце плотины направо узкая тропка, ведущая к деревянным мосткам. После пересечения вплавь става, сидя на мостках, я отдыхал, свесив ноги в теплую зеленоватую воду. В метрах тридцати строго на восток — остатки того, что было раньше курганом. Только за прошедшие шестьдесят лет высота его уменьшилась более, чем наполовину. С трудом верится, что на широкой площадке его вершины полтора века назад умещалась беседка с круглым столом и шестью резными скамейками.

Если смотреть от плотины на север, взгляд упирается в широкий дверной проём глубокого подвала, в котором когда-то до поздней осени хранились, укрытые толстым слоем соломы, глыбы льда. Выпрыгнувшие из носилок и застрявшие между блоками льда, жирные караси оставались живыми еще много дней.

Из всей, как сейчас принято говорить, инфраструктуры Одаи сохранились три пруда и этот подвал. Большое подземелье, построенное последним из рода Соломок, стоит открытым. Тяжёлые дубовые двери вместе с массивными коробками, которые могли выдержать длительную осаду, исчезли. Кому-то понадобились.

Но даже в многолетнем забвении подвал сохраняет свою былую монументальность. Три зала, выложенные крупным бутовым камнем, стены, высокие сводчатые потолки. Только хозяев не видно…

Большой став на спутниковой карте представлен в виде, обрубленного по линии гребли, хвоста гигантского карпа. Одна половина хвоста смотрит на север, где было варварски уничтожено важное свидетельство древней цивилизации, называемое тогда нами турецким цвентаром (погостом, кладбищем).

Другой отросток хвоста продолжается на юго-восток короткой линией болота, заканчивающегося в самом начале северо-западного склона вершины водораздела бывших притоков Куболты, там где белеют несколько камней.

— А может действительно?!..

Расизм в нас и жив, и мёртв…?

Никто не рождается с ненавистью к другому человеку из-за цвета кожи, происхождения или религии.

Нельсон Мандела

Первыми людьми с другим цветом кожи, потрясшими мою детскую душу, были цыгане. По рассказам моего деда по матери Михася, издавна, через наше, тогда ещё строившееся село, а может и гораздо ранее, лежал цыганский тракт. Кочевавшие таборы, почему-то двигались только в одном направлении: с юга на север. И никогда обратно. Видимо, двигались, невзирая на государственные границы, по какому-то гигантскому, веками наработанному, своему кругу во времени и пространстве.

Дед рассказывал, что путь кочующих цыган лежал через Михайляны и Бараболю, так тогда мои земляки называли село Барабой. В Барабое, Бричево и Тырново собирались большие, привлекавшие своей многолюдностью, базары. Цыгане продавали топоры, сапы, серпы, засовы, петли и другие немудреные кузнечные изделия. Цыганки, заглядывая в глаза, предлагали погадать на счастье.

Цыганята, носившиеся оравой по базару, действовали обдуманно и целенаправленно. По рассказам деда, группа подбежавших к крестьянским телегам детей затевала потасовки, а часто и драки. Стоявшая в стороне другая группа, безошибочно выбрав момент, когда внимание крестьян было сосредоточено на потасовке, тянули с телег огурцы, помидоры, орехи, виноград. Брали на каждого всегда понемногу. Украсть украли, а наказывать не за что.