К Тавику отношение деда было сродни отношению к Алеше, с той разницей, что уважительное к нему отношение, гордость за внука дополнялись жалостью и нежностью, насколько дед был на нее способен. Отец Тавика в сорок четвертом был мобилизован одновременно с моим отцом на фронт. Простудившись в сорокаградусный мороз в деревянном с щелями вагоне, он умер от пневмонии, не доехав до места формирования — Мурома.
Ко мне его отношение было сложным, я бы сказал, иногда опасливым. Когда я приходил к нему, он довольно часто посматривал за мной. Выручали меня чердаки. Там я обретал полную свободу действий, в который раз пересматривая старую рухлядь. На чердаки дед уже не поднимался. Как говорил он сам, не хватало воздуха.
Он говорил со мной серьезно, спокойно, без улыбки, но иногда мне казалось, что в его глазах мелькало что-то такое, как будто он только что послушал по радио Тарапуньку и Штепселя.
Однажды Филя Бойко, наш дальний родственник, с гордостью сообщивший о своем зачислении в школу механизации, спросил у деда:
— С нами говорили в механизации, но я не понял, что такое интеллигент?
Дед перевел глаза на меня, потом ответил Филе:
— Интеллигент — это человек, который носит носовой платок, чистит зубы и ботинки у него всегда начищены и зашнурованы.
Я машинально посмотрел на свои ботинки. Скрученные и грязные шнурки свободно во всю длину тянулись за оббитыми, когда-то черными ботинками. На рукавах моих красовались широкие блестящие полосы от содержимого моего носа. А у деда рядом с умывальником всегда была зубная щетка и круглая картонная коробочка с зубным порошком и надписью «СВОБОДА».
Несколько успокаивало деда то, что на все его вопросы я всегда отвечал правильно.
Если к самому младшему внуку Валерику отношение деда было как к самому маленькому, то к Тане, младшей внучке, отношение деда было, думаю не ошибусь, трепетным. Танину маму, Веру возили в Киев для операции на сердце. Но там в операции отказали, дав понять, что Вере осталось жить недолго.
Среди нашей родни очень часто звучало слово «Меркузал», на покупку которого дед тратил почти все деньги, вырученные за вино и арбузы. Помогали, чем могли, родственники. После Октябрьских праздников пятьдесят восьмого года Веры не стало. До кладбища дед ее не провожал. Сам он уже с большим трудом вставал с постели. Через непродолжительное время не стало и деда.
Несколько лет назад под фото деда в «Одноклассниках» я написал:
«Мой дед. Странно, но до сих пор я сверяю свои мысли и поступки с ним. Я уже старше его, но все равно его мудрость и умение посеять нужные мысли в головах внуков кажутся недосягаемыми».
Штефан, Волиянка, Дидэк и другие…
Безвозвратно детство пролетело,
И туда пути-дороги нет.
Пролетело детство, как пропело,
Золотой в душе оставив след…
Однажды отец, вернувшись из правления колхоза, самодельным веником из веничины долго обметал с сапог снег, впервые выпавший в том году на уже мерзлую землю. Энергичными ударами каблуков об дощатый, с широкими щелями, порог отряхнул с обуви остатки снега. Войдя в комнату, снял фуфайку и, не разуваясь, сел на широкую лавку справа от двери.
— Штефан только-что вернулся из армии. Со шляха побежал домой, до горы. Фанасик еле успевал за ним с чемоданом. — Сказал отец и только сейчас снял высокую, из черного каракуля, шапку-чабанку.
— Слава богу! — сказала мама, — Хоть немного покоя Марииной душе. А то у нее с начала войны армия не кончается. Петра расстреляли, Макар чудом живой, потом армия, за ним Штефан, потом Иван.
Мама была права. Душа тетки Мария, старшей сестры отца, с восьмого июля сорок первого не знала покоя. Вошедшие в село фашисты, выстроив в длинную шеренгу, расстреливали мужчин. Расстреливали, минуя девятерых, каждого десятого. Шеренга крестьян, согнанная со всего села застыла в немом отчаянии. С изуверской изощренностью, с улыбкой больше похожей на оскал, немецкий офицер, сверкая огромными белыми блестящими коронками на зубах, медленно отсчитывал:
— Айн, цвай, драй, фир…..цэйн!
Стоявшие рядом рослые солдаты в мышиного цвета шинелях и, надвинутых на глаза, касках вырывали из шеренги каждого десятого.
Айн, цвай, драй… — оцепеневших мужчин начинало мутить. У некоторых подгибались ноги. Метавшиеся в тупой безысходности мысли, казалось, взрывали череп изнутри. Каждый боялся, что при слове «цэйн», ствол офицерского пистолета упрется ему в грудь. Каждый боялся, что после этого солдаты вырвут его из шеренги. В никуда. И каждый надеялся, что «цэйн» минует его. То, что десятым будет сосед, брат, отец, тесть — не хотелось думать. Липкий страх парализовал в людях мысли и волю.
А с верхней и нижней части села вели пополнение для шеренги. Люди понуро шли, стараясь не смотреть по сторонам, не встречаться глазами с матерями, женами, сестрами стоящими отдельной толпой.
Самообладание не покинуло двадцатилетнего Митю Суслова. Он шел, наклонив голову вниз. Перед его глазами стояли колья забора, окружавшего их подворье, на котором повисло тело только-что расстрелянного отца. Лишь краем глаза следил за шедшим слева и чуть сзади солдатом. Успокоенный покорным видом Мити, немец закинул длинную винтовку с блестящим плоским штыком за спину и стал вытаскивать из внутреннего кармана кителя сигареты. В это мгновение Митя птицей перелетел через забор и, пропетляв между кленами, скрылся в высоких подсолнухах. Первая пуля зашлепала по стеблям и широким листьями в нескольких метрах от него. Остальные еще дальше…
Увидев расстрел своего отца, скрылся в густой кукурузе и шестнадцатилетний Сяня Ткачук, живший в самой верхней части села.
Шеренга сельчан становилась все длиннее.
— Айн, цвай, драй…..нойн, цэйн! — и ствол пистолета уперся в грудь Макара, моего двоюродного брата, сына тетки Марии. Солдаты выдернули его из шеренги, как горошину из стручка. Ноги не шли. Волоком его втолкнули в группу обреченных. Кто-то поддержал, помог устоять на ногах ошалевшему от страха подростку.
Раннее развитие не по годам сослужило Макару плохую службу. Рослого, уже бреющегося подростка швырнули в шеренгу, в то время, как согнанные в центр села, его сверстники наблюдали за происходящим со стороны.
В это время раздался крик:
— Varten Sie! Nicht schieben! Mein Iunge Schuler! (Подождите! Не стреляйте! Этот мальчик мой ученик!).
Учитель сельской школы Шаргу подбежал к офицеру, продолжая убеждать отпустить мальчишку. Офицер нехотя сделал разрешающий жест. Из группы обреченных Макара швырнули в стайку подростков, стоящих на обочине дороги.
Очередь на падение в никуда сместилась вправо на одного. И сразу же в головах, ожидающих своей участи, сельчан на одного сместились, перемешиваясь, а потом снова разделяясь, как масло с водой, безысходность положения и надежда на спасение. На счет «Цэйн» расстреляли другого…
И снова. «Айн». «Цвай!» — пистолет офицера уперся в грудь моего двадцатитрехлетнего отца. Его, в числе доброго десятка сельчан, два немецких солдата заставили выйти из погреба наших соседей Гусаковых, угрожая в случае неповиновения бросить туда гранату.
— Цэйн! — пистолет гитлеровского офицера нацелился в грудь одного из братьев Брузницких. Солдаты рывком швырнули его в группу приговоренных. В тот день расстреляли пятерых из многочисленной родни Брузницких. Из них три родных брата.
Когда раздались выстрелы и, как подкошенные, мужчины стали валиться на землю, в толпе женщин раздался сначала одинокий, а затем один общий вой, казалось, перекрывающий звук автоматных очередей.
Тетка Мария возилась во дворе, когда ей сообщили, что Макар попал в группу, подлежащих расстрелу сельчан и, возможно, уже расстрелян. Слыша выстрелы в центре села, она побежала, задыхаясь, схватившись за голову. Прибежав на шлях, тетка Мария стала высматривать Макара среди груды тел расстрелянных односельчан. В это время кто-то тронул ее за руку. С трудом отрывая взгляд от кучи тел, тетка повернулась. Перед ней стоял живой и невредимый Макар. Кивая на теткины руки, он спросил: