Пока я вспоминал Пинин магазин, отец, приподняв, уже открывал широкие дощатые ворота, ведущие к дому, расположенному на крутом косогоре. Калитки не было вообще. Возле сарая низкорослый, сильно горбатый, небритый, еще нестарый человек густыми вилами убирал засохшие лепешки коровьего навоза. Отец поздоровался, и мы все пошли в низенький, без фундамента, домик.

В полутемной комнатенке у окна, заставленного геранью, стояла швейная машина. На стене, как и у Штефана, были выкройки. Горбун, покрутившись вокруг меня, стал замерять ширину моих плеч. Сильно запахло коровьим навозом.

Обмерял долго, гораздо дольше, чем это делал Штефан. Особенно долго он почему-то возился, нажимая там, где кончается внизу ширинка. Я терпел, предвкушая путешествие в Плопы в одиночку.

Однако мне пришлось совершить почему-то еще три или четыре путешествия. Минаш — так звали моего модельера, примерял, чертил мелом, вытирал, потом снова чертил. Сметывал он прямо на мне. Я втягивал в себя то грудь, то живот, то плечи, опасаясь, как бы Минаш за компанию не сметал и мою шкуру.

Я уже мог попасть к Минашу с закрытыми глазами, каждый раз выбирая все более длинный и сложный маршрут. Но больше всего я любил, выйдя от Минаша, идти дальше, вглубь села. Пройдя около двухсот метров, у трех высоченных акаций я сворачивал влево по узкой, переваливающейся дорожке, больше похожей на широкую тропу. По ней я выходил на крутой берег Куболты. Противоположный берег расстилался широкой долиной, где летом всегда паслось множество гусей и уток.

Я спускался с обрыва и по бездорожью шел вверх по течению, перепрыгивая через многочисленные прозрачные ручьи, берущие начало у самого подножья обрыва. Я склонялся почти над каждым извором и подолгу вглядывался в зеленоватое подводное царство. Стоял апрель. Никакой водной живности еще не было, но я не мог оторвать взгляд от мерно колыхающихся нитевидных темно-зеленых водорослей. По направлению колебаний я быстро находил нору (источник) из которой вырывалась неправдоподобно прозрачная вода.

Некоторые изворы подпитывались тремя-четырьмя норами одновременно. Я научился распознавать норы по движению в воде белых песчинок и мелких, казалось, очень легких камешков. Вначале их движение в воде казалось хаотичным, но потом я научился определять закономерность движения мелких частиц известняка.

Вырываясь из подземного плена, песчинки стремительно влетали. И лишь выше они начинали мелко колебаться, поддерживаемые непрерывно извергающейся струей. В самом верху песчинки расходились и, колеблясь, медленно опускались по краю норы, образуя вокруг нее белый венчик.

Бывало, я нарушал подводную гармонию движущейся воды. Опустив в воду ивовый прутик, я пытался определить направление и глубину норы. Мимо прутика из норы вырывалась, как живая, извилистая струйка непрерывно меняющейся, похожей на белый дымок, мути. По мере движения по руслу ручья муть частично оседала, растворялась. И через несколько мгновений уже ничто не напоминало о потревоженной мной беззвучной симфонии подводных течений.

Напившись из последнего, самого крупного извора, у которого кто-то, словно заботясь о моих коленях, настелил большой плоский и гладкий камень, я шел к старому деревянному, почерневшему от времени, мосту напрямик, мимо огородов. У моста я снова встречался с Куболтой, протекавшей огромной ломаной дугой по широкому, уже начинающему зеленеть лугу…

На последней примерке Минаш сказал, что бы за костюмом пришел сам отец и принес за работу деньги. Через несколько дней отец, войдя в дом, бросил на кровать сверток, обернутый газетой и перевязанный крест-накрест толстым бумажным шпагатом.

— На! Носи! На пасху будешь, как человек. И нечего тому хваленому Штефану так целовать одно место. Обойдемся! — в сердцах выпалил отец и ушел на ток, взять на время кукурузосажалку.

Мама развернула сверток и протянула мне сначала брюки, а затем пиджак. Я оделся. Мама, повернув меня несколько раз, отвернулась и плечи ее мелко затряслись в беззвучном смехе. Повернулась ко мне уже с серьезным лицом, вытирая с глаз слезинки:

— Иди к Штефану! Пусть посмотрит, как люди шьют костюмы, — и, казалось, безо всякой связи добавила. — До пасхи еще целых четыре дня.

Мама снова отвернулась, и плечи ее также мелко затряслись.

Я пошел до горы. Шел неохотно, чувствуя неладное. Когда я вошел, в комнате установилось гробовое молчание. Фанасик широко открыл рот. Затем комната взорвалась гомерическим смехом. Смеялись, по моему, очень долго, постанывая. Штефан зачем-то расстегнул брючный ремень и завалился на стол.

А я стоял, не зная, как себя вести. Наконец, Штефан, вытирая слезы, спросил:

— А вуйко видел тебя одетым?

— Нет. Только мама. Она и послала меня к тебе.

— Ах, как надо, чтобы и вуйко посмотрел. — и снова грохнул коллективный хохот.

Штефан поднялся:

— Левую руку вперед! Еще немного. Так… — и продолжил:

— Хлопцы! Тут двоим на полчаса работы. Виктор, отпори хлястик и правый нагрудный карман. Иван, распускай на брюках манжеты! А ты раздевайся! Что стоишь?

Я послушно разделся. Штефан молниеносно отпорол левый рукав и отдал пиджак Виктору. А я стоял в одних трусах и рубашке.

Оказалось, что Минаш пришил к моему пиджаку целых четыре накладных кармана, да еще с расщелиной в складке посередине. Наверное, чтобы больше влезало. Правый нагрудный карман справа был пришит на 2–3 сантиметра ниже, чем левый. А сзади Минаш приладил широкий свисающий хлястик. От хлястика до самого низу Минаш оставил по швам два длинющих разреза, которые, (я это уже усвоил, бывая раньше у Штефана), правильно называются шлицами.

Но главным был рукав, за который взялся сам Штефан. Заставив меня надеть пиджак, Штефан сначала долго подкладывал и крутил ватную подушечку. А потом стал, смеясь, прилаживать сам рукав. Из разговоров я понял, что Минаш пришил левый рукав, вывернув его кпереди, как рука у Ленина на портрете в букваре.

Иван занимался брюками. Оказывается, манжеты внизу Минаш почему-то сделал узкими, не больше полутора сантиметров. Но там были еще какие-то сюрпризы, потому, что Штефан приказал убрать манжеты с брюк вообще и хорошо прогладить.

Хлястик отпороли и выбросили. Шлицы, прострочив неестественно длинный разрез, Штефан сделал совсем короткими. Сейчас они нравились даже мне. Одев меня, увидели, что оставшийся нагрудный левый накладной карман пришит косо. Мне было предложено убрать и его. Но я воспротивился. Карман — нужная вещь. Распоров на груди подкладку, Штефан выровнял и заново пристрочил карман.

Мое неважное по приходу настроение улетучилось, мне тоже стало весело и я принимал самое активное участие в доработке моего пасхального костюма. Когда я пришел домой, мама повернула меня всего лишь раз. Отец же никак не верил, что в одном костюме можно столько напортачить, но, тем не менее, у Минаша он больше никогда ничего не шил.

Костюм я надел единственный раз, на пасху. Пиджак потом мама куда-то тихо убрала, а брюки за лето я успешно изорвал. К новому учебному году отец привел из Черновиц шикарный школьный костюм из сине-серого тонкого сукна, который я носил с особым удовольствием. Особенно после того, как в дополнение к костюму брат Алеша подарил мне, на зависть одноклассникам, коричневой кожи, настоящий широкий ремень с буквами РУ на желтой сверкающей пряжке (РУ — Ремесленное Училище).

Через много лет я спросил маму:

— Почему ты послала меня к Штефану, не дожидаясь прихода с зернотока отца?

— Мне стало жалко Минаша. — с тихой улыбкой ответила мама.

Я подрастал. Приключение с Минашом я уже воспринимал, как удачный анекдот. Я с удовольствием продолжал ходить к Степану. Захватив из дому подаренный Алешей фотоаппарат «Любитель-2», я, подражая легендарному Аркаше, фотографировал весь портняжный цех таким, каким он был. На одной из фотографий долговязый Нянек сидел, пригнувшись, за шитьем на лежанке.