Зато в уютную будку часто забирался я, вытирая своей одеждой пыль и нависшую паутину. Я устраивался на боку калачиком и мечтал, что в один день Боба уляжется рядом со мной. Я звал его, но восседая на своем столике, Боба презрительно отворачивал голову. Мне же нравилось лежать в будке.
Я смотрел через круглое отверстие и мне казалось, что на улице все выглядело ярче и красивее, в небе было больше синевы, а листья деревьев становились изумрудными. Звуки, доносившиеся в будку, тоже менялись. Они становились приглушеннее, как будто доносились откуда-то издалека.
Идущие по улице люди Бобу не интересовали. Он лишь медленно поводил глазами, провожая проходящих. Сельчане, приходившие в маслобойку, расположенную в соседнем дворе, вообще не удостаивались его внимания.
Однако стоило кому-либо из чужих подойти к дощатому забору, Боба приподнимался, шерсть на его загривке поднималась. Если же открывали калитку и входили во двор, Боба с тихим рыком бросался, гремя цепью. Натянув цепь, он предупреждал входящего и хозяев глухим утробным лаем. Даже моих родителей он встречал грозным рычанием. Они предпочитали обходить его как можно дальше.
Я не могу припомнить, как я подошел к Бобе первый раз, как он впервые отреагировал на мое появление. Мне казалось, что Бобу я знал всегда. Так оно и было потому, что Боба был старше. Меня же Боба воспринимал как неизбежную, не всегда приятную реальность, которую необходимо терпеть и с которой почему-то вынужден считаться.
Он никогда не вилял хвостом, как и не поджимал его. Я никогда не видел его прыгающим или повизгивающим от радости. Боба жил однообразной серьезной собачьей жизнью.
Мне было около семи лет, когда я единственный раз поступил подло по отношению к Любе с дядей Колей, к Бобе и его сторожевой службе. Поспевала черешня, привлекающая к себе взгляды сельских подростков. Однажды они вызвали меня к калитке.
Филя Бойко, мой дальний родственник, попросил меня увести Бобу за дом, чтобы ребята могли попробовать черешни. Мне льстило, что они обращаются со мной как с равным. Я снял кольцо с высокого крюка и потянул Бобу за дом. Он покорно пошел за мной. Ребята резво перепрыгнули забор и стали карабкаться на черешню.
За всем наблюдала соседка, тетя Ганна Кордибановская, жившая напротив. Это была маленькая, очень худая старушка, все время носившая черную, как у монашки, одежду. Ее криком всю команду любителей черешни сдуло, как ветром.
Тетя Ганна потом рассказала обо всем дяде Коле. Тот пообещал не рассказывать об этом ни Любе, ни моим родителям. Единственным его условием было то, что я больше не буду отвязывать Бобу. Компромисс был взаимоприемлемым.
Летом и до глубокой осени Боба служил вместе с дедом Михаськом сторожем в колхозе. Дед летом сторожил на ставах, где была огородная бригада, либо на колхозной бахче.
Однажды, гуляя с Бобой по склону горба между низкими холмиками от развалин имения пана Барановского, совсем недалеко я увидел выпрыгнувшего из зарослей полыни зайца. Я повернул голову Бобы в сторону зайца и подтолкнул его. Боба даже не сделал попытки помчаться и догнать зайца. Он поднял голову и, пожалуй, впервые посмотрел мне в глаза, чуть пошевелил хвостом. Должно быть, извинялся за свою наступившую старость.
Осенью Боба все чаще сворачивался в клубок. По его телу частыми волнами пробегала крупная дрожь. Дядя Коля привязал его у входа в сарай. Строительный козлик он обложил снопами кукурузных стеблей, постелив на дно солому. Боба сразу же охотно разместился в своем новом домике.
Однажды в снежное воскресенье Люба пришла к нам и рассказала, что утром Боба не вышел поесть теплой каши. Потянув за цепь, дядя Коля вытащил уже окоченевшее тело Бобы. Меня не очень тронул Любин рассказ, так как я был уверен, что весной я снова увижу Бобу, неизменно лежащим на низеньком столике под черешней.
После Бобы я постоянно мечтал завести собственную собаку. Но собак в селе держали немногие. При этом все почему-то старались завести песика, избегая сучек. Мне же наоборот, хотелось иметь во дворе сучку, которая бы приносила ежегодно очаровательных теплых щенят. Таких я видел в Мошанах, куда я ездил с отцом за желтыми кирпичиками для новой печки. Мои родители не были в восторге от моего желания завести свою собаку.
Я не сдавался. Встретив на улице любую собаку, я настойчиво приглашал ее следовать к нам домой. Приведя домой, я щедро кормил моих гостей. На худой конец угощал свежей сметаной, тщательно снятой мной в погребе так, что бы в еду моей очередной собаке не попало, находившееся под сметаной, кислое молоко.
Затем я накидывал на шею собаки пеньковую веревку и привязывал ее к сливовому дереву за скирдой соломы. Я надеялся, что родители ее там не сразу увидят, а потом все же привыкнут.
Но каждый раз, когда утром я спешил посмотреть, что делает мой новый друг, я находил измочаленный зубами конец веревки. Часто она была еще влажной. Удержать собаку в неволе не помогала даже свежая сметана.
Завести свою собаку я смог только по окончании института, когда строил дом. Жил в однокомнатной времянке. Купив хлеб, я возвращался домой. По дороге увидел щенка. Рыжий, гладкошерстный, на высоких ногах, с тупой черной мордочкой он воскресил в моей памяти Бобу. Я позвал его. Поджав хвост, он начал медленно подходить ко мне изогнувшись боком, почти пятясь. «Обижали», — мелькнуло в голове.
Я отломал и протянул ему кусочек хлеба. Он не подходил ближе, чем на метр. Я бросил ему хлеб. Схватив хлеб, он отбежал к забору и жадно начал глотать. Проглотив хлеб, он снова приблизился ко мне. Я позвал его и тихо пошел. Оглянувшись, я с радостью убедился, что он трусит за мной. Периодически бросал ему кусочки хлеба.
Пришли домой. Сажать на цепь его я не хотел, да и некого было. Накрошив хлеб в борщ, накормил его до отвала. Его, еще недавно впалый живот напоминал мячик. На ночь я запер его в дощатой пристройке. Утром, накормив щенка, ушел на работу. Он пожил у меня два дня.
На третий день, придя с работы, я не застал моего нового Бобу во дворе. Поиски были безуспешны. Несколько дней спустя, я увидел его во дворе второй школы среди малышей младших классов. Видимо полуголодная жизнь среди шумной детворы была для него приятнее, чем сытое житье в одиночестве у меня.
Впоследствии я подобрал еще пару бродячих щенков, из которых более ярким был Тобик. Это был песик непонятной породы, на очень низких, чуть косолапых ногах. Хвост его был неестественно коротким, хотя не был обрублен. Уши его были почему-то полукруглыми, непривычно маленькими. Голова резко сужалась к морде, а зад был полукруглым и неестественно широким. Что-то среднее между нутрией и барсуком. К тому же никто ни разу не слышал, как он лает.
Он приохотился ездить со мной в «Запорожце». Задними лапами стоял на краю заднего сиденья, передние покоились на спинке водительского сиденья за моей спиной. Влажный сопящий нос его при торможении тыкался в мое ухо.
Однажды, ближе к вечеру, меня вызвали в больницу. Тобик увязался за мной. Приехав, я зашел в отделение. Тобик, обычно ждавший меня под машиной, в этот раз увязался за мной. После оказания помощи пациенту я вышел из кабинета. Тобик лежал на спине, мелко дрыгая лапками от восторга.
Медсестра Лидия Ивановна Бунчукова, первое знакомство с которой состоялось летом пятьдесят второго, когда она проводила прививки в моем селе, почесывала ему голый живот. Тобик, вытянув голову, лежал с закрытыми глазами.
— Евгений Николаевич, отдайте его мне, прошу Вас, — ее близорукие глаза умоляюще смотрели на меня через стекла очков.
Отказать ей мне не хватило сил.
Во время дежурств она подробно рассказывала мне о замечательных достоинствах Тобика. Оказывается, через полгода он стал верным и чутким сторожем. Еще через год, уезжая жить к дочери на Кубань, она взяла с собой и Тобика.