— Ты знаешь Володю?

— Знаю. Его позывной UN5КАВ. Я достал у него керамический каркас для контурной катушки.

— А ты в курсе, какое расстояние перекрывает приставка на Г-807?

— Тридцать-сорок километров.

— Больше! А при определенных условиях проходимости волн тебя могут услышать за сотни километров!

Я оживился:

— Так это же хорошо!

— Очень хорошо! Запеленгуют. Сейчас это очень легко делается. Приедут, тебе надерут задницу, приставку расколотят, а твоему отцу такой штраф выпишут, что он с самой Елизаветовки пешком прибежит сюда. Во будет пеленг!

Стоп! То, что он знал меня и отца, круто меняло дело! Но откуда? Надо быть осмотрительным. А я полагал, что в Дондюшанах я обрёл полную свободу! Я подозревал, что отца на станции знали многие. Но то, что его знал Никита, стало неожиданностью. Не иначе плопский киномеханик Миша ему рассказал, что у отца классное вино. А Мишу с Никитой вдвоем я видел однажды в чайной у Гендлера!

А Никита тем временем продолжал:

— Маломощные приставки тоже вне закона. Вы же засираете весь эфир! Ты хоть знаешь, какая радиостанция на трехстах метрах?

— Знаю. Кишинев. Но мой контур будет работать на 270 метрах. Мы с Аркадием Дудко уже подсчитали витки катушки.

Никита спросил, как меня зовут.

— Женя! Вас не трогают, потому что вы хоть каким-то делом заняты. Не хулиганите, не пьёте, не воруете. Потом в армии легче радистов из вас отбирать. А затем в техникум, а то и в институт радиолюбителей охотнее берут. Ладно! Помогу тебе.

Должен заметить, что приведенные выше слова из ненормативной лексики были самыми ругательными за всё время нашего общения с Никитой. Скорее всего, он не был святым, но в моем присутствии он всегда избегал «острых» выражений.

Приставку, я собрал как все, на 6П3С. Поскольку я жил на квартире у Сусловых, приставку я собирал у Никиты. У него же и испытали. Приставку я забрал и в тот же день был дома у Аркадия Дудко. Подключили к его радиоле. В тот вечер мы стали новоиспеченными «королями эфира». Крутили пластинки, передавали музыкальные приветы. На второй день мы искренне огорчились. Нашу передачу никто из одноклассников не слышал. Только Толя Руссу, лаборант кабинета физики в тот вечер засек наш первый выход в эфир.

Я стал частым гостем у Никиты. Оказалось, что кроме радио, кочегарки и дизеля он вообще был мастером на все руки. Часто открывалась дверь и Никиту звали, как он говорил, на аврал. То и дело слышалось:

— Никита, сепаратор сливки в обрат льет!

— Сальник молоко не держит!

— В кефирной пружина из закатки вылетела!

— Никита! На центрифугу! Вода в масле!

Коротко вздохнув, Никита поднимался. Оставив меня разматывать с каркаса сгоревшую катушку трансформатора либо ровнять алюминиевые пластины конденсатора, уходил, как сам говорил, в цеха.

Мне нравилось бывать у Никиты. Порой я засиживался у него допоздна. Тем более, что дом Сусловых, у которых я жил на квартире, находился в двух-трех минутах ходьбы от маслосырзавода.

Мне нравилась «радиомастерская» Никиты. Она находилась в узком помещении размером полтора на три метра. Там же в углу деревянный топчан, покрытый засаленным байковым одеялом. На узком столе постоянно стоял какой-либо радиоприемник, принесенный в ремонт. В конце стола груда наваленных деталей: трансформаторы, катушки, галетные и клавишные переключатели.

Отдельно в картонных коробочках лежали конденсаторы, сопротивления, винтики и гаечки по размерам. В посылочном ящике радиолампы. На столе два тестера: ТТ-1 и Ц-20. В фанерном ящике в углу были свалены электроплитки и утюги. Однажды я застал Никиту, ремонтирующим охотничье ружьё. Многие в поселке пользовались безотказностью Никиты.

Мне нравились Никитины паяльники. Большой был самодельным. Маленький 40-ваттный постоянно дымился на подставке. Саму подставку для паяльника Никита называл кормушкой. Когда паяльник прогревался, Никита нажимал сбоку кнопочку и паяльник через диод переходил в щадящий режим нагрева. Когда Никита снимал паяльник с кормушки, микропереключатель включал паяльник напрямик, нагрев шел интенсивнее.

То, что стены были небелеными, большое окно закопченным, по углам и с потолка свисала черная паутина, что постоянно стоял гул топки, шум дизеля, запах гари, перемешанный с устоявшимся густым запахом горелого табака дешевых сигарет «Нистру», меня не смущало. «Кабинет» Никиты казался мне почти сказочным, недостижимым. В свои 14 лет я еще не задумывался серьезно о будущем, о выборе профессии. Тогда мне казалось, что ради такого вот «кабинета», я мог бы выучиться и работать мотористом на маслосырзаводе.

С первых дней нашего знакомства я спросил, как называть его по отчеству, так как он был намного старше меня.

— Зови меня просто: Никита. Хватит. И давай на ты.

Мне было неловко, но скоро я привык. Мои сверстники, слышавшие моё обращение к нему, вероятно, полагали, что мы были родственниками.

Никита охотно делился со мной радиодеталями, даже если какая-либо из них была у него в единственном экземпляре. Когда я приходил к нему, часто он отсутствовал. «Кабинет» его всегда был открытым. На замасленных дверях не было ни замка, ни крючка. Небольшой самодельный крючок, скорее всего сработанный самим Никитой, запирал тесное помещение изнутри. Единственный замок висел на дверце тумбочки стола, в которую Никита в конце работы укладывал тестеры.

Когда я приходил, на топчане в углу я часто видел, жившего через дорогу от маслосырзавода, старого тощего Канделя. Большой нос его был усеян крупными черными точками, среди которых выбивались несколько толстых курчавых волосков. Кандель их никогда не стриг. Когда волос подрастал, он, вглядываясь в помутневший осколок зеркала на подоконнике, зажимал волос ногтями с широкой черной каймой, как в клещи, и резким рывком на время избавлялся от растительности.

Я не помню Канделя без сигареты. Часто он прикуривал одну сигарету от другой. Пальцы его рук были насыщенно рыжими, прокуренными дымом табака. Кандель никогда не выбрасывал окурки. Он бережно складывал их в круглую коробку из-под монпасье. Потом сушил, тщательно теребил окурки и сворачивал самокрутки. Он часто и натужно кашлял. До сих пор для меня остается загадкой, что связывало этих двух людей. Кандель не был ни техником, ни радиолюбителем. Чаще они просто подолгу молча сидели и курили.

Бывало, когда я приходил к Никите, кабинет его был закрыт изнутри. Я пытался достучаться, но в ответ в такие дни я слышал, доносящееся через дверь, глухое мычание. В такие дни он никогда не открывал мне дверь. Я шел к Завроцкому на радиоузел, располагавшийся по соседству в одной из комнат поселкового совета. На его вопрос, что делает Никита, я отвечал:

— Не открывает.

— Гудит, значит. — озабоченно говорил дядя Боря.

— Не гудит, а мычит. — серьёзно возражал я.

— Если он закрывается, ты три-четыре дня не приходи, не тревожь его. — отводя взгляд в сторону, серьезно говорил Завроцкий.

Через несколько дней Никита, сутулясь, избегал смотреть мне в глаза. Взгляд его неотрывно упирался в пол. Я видел, что ему неловко. Он часто заходил в кефирный цех. Так называлась длинная комната, где готовили кефир и ряженку. Энергично взболтав, выпивал две бутылки кефира подряд. Потом садился на толстое круглое бревно, много лет лежавшее возле заводского водоохладителя. Закуривал. Казалось, он внимательно слушал бесконечных шум струй падающей воды. Во время запоя он никогда не брился. Густые курчавые жесткие волосы закрывали его лицо до самых глаз. Волос под самые глаза, буйная нестриженая шевелюра и огромные, спускающиеся до угла массивной нижней челюсти, вьющиеся баки, каждый раз напоминали мне Собакевича из школьного учебника русской литературы.

Выйдя из запоя, он, наверстывал упущенное. До глубокой ночи тускло светилось окно его «кабинета». Накопившуюся гору принесенных в ремонт радиоприемников он ликвидировал в течении одного-двух дней.

Когда я засиживался у него, он часто открывал настенный шкафчик и доставал, накрытый бланком какой-то квитанции, стакан с еще совсем жидкими, слегка тягучими сладкими сливками: