— Нас на работе хорошо кормят. Ты ешь, ешь! Береги силы! Тебе еще жить да жить!

— А следующей зимой сорок второго, когда Ладогу сковало льдом, пришло распоряжение вывезти детей из города на Большую землю. Везли по льду в, крытых брезентом, грузовых машинах. Мне было восемь лет. Я помню, как машины, объезжая, оставляли за собой широкие полыньи, обозначенные красными флажками. Стояли регулировщицы. Одна из них была удивительно похожа на мою маму. Я чуть не выпрыгнул из машины.

Потом нас долго везли поездом. Прибыли в какой-то город на рассвете. Выйдя на привокзальную площадь, я оглянулся. В центре длинного двухэтажного здания с колоннами была надпись: УФА.

Детдом был на самой окраине города. Как только темнело, ворота и все двери детского дома тщательно закрывали. Во дворе детдома постоянно дежурил НКВДист. По ночам в нашей части города то и дело раздавались выстрелы. Вовсю бесчинствовали бандитские группы из уголовников, бежавших из многочисленных колоний вокруг Уфы и, скрывавшихся от мобилизации, дезертиров. Из эвакуированных детдомов похищали детей. Приучали к уголовщине. Даже днем нас выводили только строем по двое.

К детдому примыкала школа. В глубине двора находилась столовая. Несмотря на тяжелые военные годы, воспитанников там кормили хорошо. Дети быстро поправлялись. Поправился и вырос я, и без того, прибывший в детский дом не самым худым.

На первое чаще всего давали, впервые увиденную мной и опробованную, шурпу. На второе почти всегда давали пшенную и пшеничную кашу. Пшенки в детдоме я наелся на всю жизнь. Ко вторым блюдам полагалось мясо. Чаще всего давали баранину и оленину. Завтрак, обед и ужин заканчивались стаканом чая. Плоские небольшие пластинки сахара-рафинада, строго рассчитанные по кусочку на воспитанника, лежали на отдельной тарелке. Я не помню случая, чтобы кому-нибудь к чаю не достался сахар.

Когда мы поедали второе, я ощущал безвкусность баранины и оленины. Чего-то не хватало. Большинство детей подсаливали и первые и вторые блюда. Попробовал и я. Не понравилось. Однажды, поедая второе, я отколол уголок от моего кусочка сахара, раскрошил и присыпал мясо. Мясо стало намного вкуснее. Никто не обратил внимания, кроме пожилой воспитательницы, стоявшей по ту сторону стола. В тот день она как-то странно посмотрела на меня. Больше в столовой она ко мне не подходила, старалась не смотреть в мою сторону. Это я потом, уже в армии вспомнил.

В пятьдесят первом направили в ремесленное училище. Учили там на токарей-фрезеровщиков. Жили мы в общежитии при училище. Там же была столовая. Как-то во время обеда, не задумываясь, я раскрошил ложкой кусочек сахара и посыпал котлеты. Стал есть.

Тут же раздался голос парня из Подмосковья, всегда держащегося особняком и считающим себя во всем выше других:

— Сахаром мясо посыпают людоеды. Человечина сладкая и к ней быстро привыкают. Это я недавно в библиотеке прочитал.

Я вскочил и, перепрыгнув длинный стол, избил того парня. А ведь он был гораздо более рослый и сильнее меня. Потом, так мне казалось, все стали сторониться меня. Тогда же я перестал присыпать мясо сахаром.

В пятьдесят четвертом меня призвали в армию. Попал в Прикарпатский военный округ. К концу второго года службы проходил сержантские курсы в Черновицком окружном учебном центре.

В ночь на двадцать четвертое октября пятьдесят шестого нас подняли по боевой тревоге. В крытых машинах с притушенными фарами наши курсы в полном составе привезли на вокзал. Поротно погрузились в вагоны. Поезд тронулся. Уже на ходу выдали полные боекомплекты и сухие пайки. Никто никому ничего не объяснял. Нашему составу дали зеленый свет.

Ехали на запад. Во второй половине следующего дня мы были в Будапеште. Там уже шли уличные бои. Два дня назад началось венгерское восстание. Нас, плохо обученных, не обстрелянных, с ходу бросили в бой. Это была настоящая мясорубка. С нашей роты в Союз вернулось очень мало ребят. Уцелевших сразу же распределили по разным округам страны, часть уволили в запас. Имевших среднее образование принимали в любой институт Союза по заявлению. Только проходили собеседование. Раненых госпитализировали по разным госпиталям. Потери тогда тщательно скрывали.

На второй день участия в боевых действиях, после скоротечного боя, я увидел, разорванное на куски противотанковой гранатой, тело моего взводного командира, старшего лейтенанта. Меня спасло то, что в момент взрыва я находился за углом этого же дома в центральной части города. Меня только оглушило. Увидев растерзанное тело взводного, меня стошнило. Тошнота и рвота изнуряла меня до глубокой ночи, пока фельдшер не налил в кружку спирта. Долил немного воды. Заставил выпить. Быстро охмелевший, я провалился в мутный глубокий сон.

А ночью приснилось, что я режу по частям сестренку и ем. Самое страшное, что воспринимал это во сне я, как нечто обычное. Ничего противоестественного и предосудительного. Утро стало для меня избавлением от ночного кошмара и новым дневным ужасом.

— Чем меня кормила тетя Лиза?

Это было настолько мучительно, что по утрам приходила мысль о самоубийстве:

— Это же ненормально. Сам бы никому не поверил. Я не людоед! Достаточно нажать на курок автомата и больше не будет этого страшного сновидения. Никто бы не удивился. В Венгрии были самострелы.

Эти страшные сны преследовали меня и после демобилизации. Я боялся кому-либо рассказать. Я знал, что меня отправят к психиатру, в Костюжаны. А как к этому отнесется Катя, моя жена?

Гуляш, отбивная, колбаса, шашлыки и костицы стали для меня «табу». Сейчас ем больше рыбу и курицу. Свинину ем только отрезанной на рынке исключительно на моих глазах и, приготовленную только Катей.

Странно, я не нахожу объяснения, но почему-то после нашей встречи с тобой у мастерских троллейбусного парка, мне тогда впервые ночью ничего не снилось.

Долгое время опасался, можно сказать, со страхом ожидал повторения этих сновидений. Но, слава богу, все в порядке до сих пор. А сейчас, когда рассказал тебе, уверен, кошмары не повторятся. Я почему-то связываю это с тобой. Ты так жадно ел тогда колбасу! Как принято говорить, некрасиво. Ты ел, как голодный щенок, несмотря на то, что тебе уже было, я понял, восемнадцать. Мне казалось, что, если бы ты увидел протянутую к колбасе чужую руку, ты вцепился бы в нее своими зубами. Что-то тронуло тогда меня в тебе. Может сестренка в душе зашевелилась. Не знаю… Зацепил ты тогда меня чем-то…

С другой стороны… — Саша сделал паузу. — Я видел, что ты у завхоза занимал деньги. Только войдя в чайную в Русянах, я увидел, что это двадцать пять рублей. За колбасу и кефир ушло меньше трех рублей. Я понял, что ты не умеешь считать деньги. И не научишься… Говорят: легко будут приходить, легко и уйдут. Это есть или нет. Какая у тебя стипендия?

— На первом курсе была двадцать восемь. Сейчас сорок два. Но я все годы работаю лаборантом. На пол-ставки. По вечерам. Хватает…

— Денег в жизни никогда не хватает, — ответил Саша. — Но я не об этом. Хотя я сам детдомовский, но ты не инкубаторский… Ты не такой, как все… Должно быть, трудно тебе будет…

Замолчали надолго. Потом Саша Катенич добавил:

— Сказать спасибо за нашу встречу, значит, ничего не сказать.

Они встали. Саша проводил студента до Триумфальной арки.

— Будь уверенным в себе!

— И не теряй надежду!

Последний раз я видел Сашу Катенича глубокой осенью семьдесят девятого, когда проходил усовершенствование в Кишиневе. Я ехал в троллейбусе по улице Гоголя. На тротуаре вдоль парка Пушкина я увидел Сашу. Чуть раздобревший, со вкусом одетый в модное тогда пальто джерси кирпично-серого цвета. Непокрытая голова. Остроносые, с более высокими, чем обычно, каблуками, ботинки. Под мышкой, кажется, та же самая, с которой Саша ходил на занятия в вечерний техникум, папка. Только Сашины волосы из когда-то русых, стали ослепительно белыми.

Рядом с Сашей шел пожилой мужчина в длинном плаще, в шляпе и с большим кожаным светло-коричневым портфелем в руке. Они о чем-то увлеченно говорили. Моего приветственного взмаха рукой Саша Катенич не заметил. Но это был он, я уверен.