— Не хватит сусликов, — подумал я. Но промолчал.
Дядя Вася унес связку куда-то за правление колхоза.
На второй день работа возобновилась. При поимке сусликов мы обходились без рогаточки. Как только суслик показывался, мы наловчились хватать его пальцами за шею сзади. Бывало, что на одну норку хватало чуть больше половины ведра воды. Были норки, в которые приходилось наливать три-четыре ведра. Иногда безрезультатно. В одну норку мы устали носить и наливать воду, пока не увидели, что вода струей выливается из другой норы, расположенной метра три-четыре ниже. У сусликов оказался запасной выход.
В конце дня количество сусликов в связке было меньше, чем первый день.
— Ничего! Завтра будет больше. А потом еще больше, — не унывал Мирча.
На третий день сусликов оказалось меньше, чем вчера, хоть и ненамного. Мирча не унывал. Когда мы гнали коров домой, он, привязав корову, вынес со своего двора, стоявшего на углу при повороте в село, вчерашнюю связку сусликов и связал ее с сегодняшней.
— Да-а, — никто не ожидал от Мирчи такой сообразительности.
Сдавать сусликов поручили мне. Я пошел. Бригадир пересчитал связку дважды. Мне казалось, что дядя Вася слышит, как стучит мое сердце.
— Добре, — протянул он и записал всю большую связку. У меня отлегло.
— Выбрось сусликов в яму за туалетом.
Он смотрел на меня, наклонив голову набок, приподняв одно плечо. Когда я повернулся идти, он неожиданно спросил:
— I що, таки не найшли другого мотузочка, щоб перев» язати сусликiв?
Я застыл, сердце остановилось. С трудом повернулся к нему:
— Дядя Васька, не надо начислять. Только не говорите отцу.
Из этого случая я извлек сразу несколько уроков на всю жизнь.
Мы росли. Подражая взрослым, мы тайком закуривали. Приобретение папирос или сигарет в магазине было исключено. До вечера об этом уже знали родители. Возле клуба после киносеанса или танцев, идущие в колии завтра, собирали окурки. Утром, выгоняя коров на пастбище, мы подбирали окурки по улице вдоль села. Нагибаться нельзя было по той же причине, что и покупать курево.
Дома тонким гвоздиком делали отверстие в конце палки и спичкой закрепляли цыганскую иглу. Увидев окурки самокрутки, сигареты или папиросы, мы, не наклоняясь, накалывали их на иголку и, пройдя несколько шагов, на ходу снимали их и прятали в карман.
Придя на Куболту, мы потрошили окурки на лист ржавой жести, принесенной сюда из села, возможно, несколько лет назад такими же курильщиками. Оставляли напротив солнца высыхать. Сдвинув на половину папиросную бумагу с гильзы «Беломора», набивали табаком.
Если гильз не было, крутили самокрутки. Поводя языком по бумаге, склеивали слюной. Иной раз слюны было столько, что самокрутка не загоралась. Такое табачное изделие ставили на жесть до полного высыхания.
Если табака было мало, в лесополосе неподалеку собирали сухие кленовые листья. Их перетирали и перемешивали с табаком. Было не писаное правило. За два-три часа до возвращения домой не курить. Чтобы окончательно отбить окурочную вонь, при подъеме из долины Куболты, жевали веточки не горькой ароматной полыни, седыми кустиками рассеянной по всему склону.
В малой каменоломне из плоских камней устроили очаг. В укромном месте рядом хранили кастрюлю. Захватив из дому сахар, пасшие в колии варили компоты из неспелой, еще кислющей алычи, таких же жардел, уже спелых вишен и, уже подсыхающих, ягод дикой черешни в изобилии растущих в лесополосе. Пили, уместнее сказать, ели с хлебом.
При всей этой полудикой, близкой к беспризорщине вольнице, безалаберности, легкомысленном авантюризме мы постоянно читали. Читали дома, в клубе и на Куболте. В сельском клубе мы выпрашивали на день и перечитывали журналы, в широком ассортименте выписываемые сельсоветом и правлением колхоза.
Тавик читал абсолютно все, как говорят, от корки до корки. Все понимал и помнил. Валенчик Натальский предпочитал «Техника молодежи» и «Наука и жизнь», «Вокруг света». Андрей Суфрай — «Наука и религия» и «Химия и жизнь». Это были ребята постарше. Я предпочитал «Юного техника» и «Юного натуралиста». И пытался угнаться за Тавиком. Все, кроме меня и Тавика, знали подробности биографии Пеле, Гаринчи и Мацолы. Футбол меня интересовал мало.
Не таясь, скажу. Коллективные и командные игры меня не увлекали. Был подспудный, но осознаваемый страх, что не справлюсь, что мои промахи подведут всю команду. А возможно, срабатывал фактор внутреннего, глубоко загнанного подсознательного тщеславия, стремление показать результат в одиночку. Кто знает, что прячется во тьме нашей глубинной психики?
Я занимался одиночными видами спорта. В школе это были бег, прыжки. Позже защищал спортивную честь института по фехтованию, военно-спортивному многоборью.
После жнивья выпасание в колии было проще. Как только солнце поднималось, и высыхала роса, мы перегоняли стадо на стерню. После уборки зерновых, как правило, перепадали дожди. Через несколько дней стерня неузнаваемо менялась. Приглушенные более высокой и густой пшеницей или ячменем, пожухлые травы после косовицы буйно зеленели, шли в рост. Все скошенное поле покрывалось изумрудным ковром. Даже самые вредные и привередливые коровы умиротворенно паслись, не помышляя о забегах в колхозные массивы. Исключение составляли, пожалуй, только всегда лакомые для коров свекловичные поля.
Мне нравилось выпасать стадо в колии во второй половине лета. С утра все село накрывала прохлада. Роса обильно покрывала растительность, особенно низкорастущие травы. Даже толстый слой шелковистой пыли в колеях дороги за ночь покрывался тонкой корочкой, легко разрушаемой нашими босыми ногами. И лишь после девяти-десяти часов утра роса, как говорили старики, поднималась. Мы перегоняли коров на стерню.
Коровы в этот период выпаса не разбредались. Они медленно двигались фронтом в одном направлении. Зайдя метров на двести вперед, я ложился на уже высохшую и прогретую землю на пути стада. Во второй половине лета тело жадно ловило и впитывало солнечное тепло. Я любил подолгу лежать и смотреть вверх. Вокруг было только глубокое, уже меняющее цвет, августовское небо. Голубизна его становилась более насыщенной, приобретала зеленоватый оттенок бирюзы.
Легкие, постоянно меняющие очертания, облака казались выше, а белая кайма их местами была ослепительной. Все тело пропитывалось уютным, не перегревающим теплом. Возникала ощущение, что время остановилось. Я погружался в легкое полузабытье. Вокруг была одна тишина и небо. В этой тишине и бездонной голубизне неба, казалось, я растворялся сам, переставал чувствовать свое тело.
Ближе к полудню тишина пропитывалась чуть слышным, высоким, всепроникающим и одновременно невесомым звоном. Звон доносился отовсюду. Возникало ощущение, что звон заполняет все мое существо. Казалось, звенит сам воздух. Наступали покой и умиротворенность, с которыми не хотелось расставаться.
Сквозь тишину и звон начинало прорываться характерное хрумканье травы на зубах насыщающихся коров. Звуки приближались и двигались вперед. Стадо неспешно обходило меня, двигаясь в поисках еще не тронутой травы. А меня накрывала тугая волна запаха парного молока, замешанного на аромате только что состриженной коровьими зубами зелени и, всегда сопровождающего стадо, легкого запаха свежего коровьего навоза.
Во второй половине лета по краям лесополос собирали сушняк и разводили костер. Когда ветки прогорали, на жару пекли, налившиеся молочной желтизной, початки кукурузы. Уходя со стадом дальше, зарывали в жар уже налившиеся корнеплоды сахарной свеклы. Сверху накидывали сухие ветки, принесенные из, окаймляющей лес, лесополосы. Двигаясь в обратном направлении домой, мы разрывали кострище и, обдирая подгоревшую корку, поглощали сладкую ароматную мякоть.
На пшеничных полях и Куболте ко мне «являлась» муза сочинительства. Я, как говорят, записывал в уме и помнил свои «шедевры». Придя домой, я записывал мои стихи в общую тетрадь. Посылал в редакции газет «Юный Ленинец» и «Пионерская правда». Ответа не было. А душа «поэта» требовала признания.