Поднятые со дна яйца еще долго качались на мелких волнах между стрелками осоки, а потом снова, словно нехотя, медленно опускались на дно. Наплескавшись, малыши покидали озеро с резко потемневшей от ила кожей. Натянув трусы, приходили домой с прилипшими к плечам и, стриженным наголо, головам клочьями высохшей тины. После купания в озере дома их ждало отмывание.

Мы же, чувствуя себя в безопасности возле Алеши, еще долго купались, ныряли, прыгая с разбега. В конце концов, мы насыщались купанием. Ополоснувшись в чистой воде соседнего заливчика, мы натягивали одежду и только сейчас в нас просыпались голодные болезненные спазмы под ложечкой. Появись сейчас, тут на берегу, буханка, пусть даже черствого хлеба, она была бы растерзана и уничтожена в мгновение ока. Но хлеба не было. Каждый раз мы обещали друг другу и себе: — в следующий раз захватить на Одаю побольше хлеба. Но каждый раз, выходя из дома сытыми, мы неизменно забывали об этом.

Несмотря на голод, домой идти не хотелось. Если на Одаю мы бежали, выбирая кратчайшую дорогу, пересекали косогор по едва утоптанной тропке, то обратную дорогу мы выбирали подлинней. Как правило, мы переходили греблю и, не доходя до сторожки, поворачивали налево. Шли вдоль боросянской посадки, в которой часто можно было чем-нибудь поживиться. В июне уже можно было нарвать ранней черешни. Мы безошибочно знали деревья с горькими, как хина ягодами и обходили их. Предпочтение отдавали крупным бело-розовым сладким, с умеренной горчинкой, ягодам.

В начале июля начинали зреть вишни. Сначала наливались упругим рубином светоянские, затем более мелкие и темные, почти черные, очень сладкие хруставки с терпким привкусом. А с середины июля все лесополосы желтели от поспевающих диких абрикос, которые мы называли мурелями. В центральной и южной Молдове их называют жарделями.

В неглубокой лощинке, которую мы пересекали, дорога отделялась узкой полосой колхозного огорода от гребли самого нижнего, первого и второго, среднего става. Гребли были очерчены четкими линиями старых желтых ив, опустивших свои длинные ветки-нити в самую воду.

В первый став давно уже не запускали мальков карпов. Но пруд буквально кишел карасями. Ежегодно при ловле рыбы для продажи в колхозном ларьке проводили сортировку. Мелких карпиков возвращали в большой став, а карасиков ведрами высыпали в первый и средний.

Во втором ставу рыба приживалась плохо, вероятно по вине уток, которые, погрузив голову, ловили рыбешку целыми днями. Поймав, утки потом долго трясли головой и шеей, проталкивая еще живую снедь в зоб.

Кроме того, во втором ставу вода была постоянно мутной, а на отмели у тростника пузырилась вскипающими и лопающими на поверхности пузырьками зловонного газа. По нашему единодушному мнению и к возмущению, образование пузырей происходило именно из-за частых испражнений птиц прямо в воду.

В метрах десяти от начала гребли первого става на прямо срезанном пне старой ивы, казалось, день и ночь сидел мой троюродный брат Мирча Научак. Проучившись несколько лет у моего же двоюродного брата Штефана искусству портного, Мирча еще весной должен был идти в армию.

В военкомате ему объявили отсрочку до осени. Вернувшись из военкомата, Мирча больше к Штефану не ходил. Призывы бригадира выйти на работы в колхозе Мирча сходу отметал, мотивируя, что осенью на службу, а там, по его постоянному выражению, война все спишет.

Мирча сидел на пне неподвижно, подавшись вперед, как будто готовясь прыгнуть в воду. Взгляд его был прикован к двум пробковым поплавкам самодельных удочек, орешниковые удилища которых покоились на высоких рогатках, предусмотрительно воткнутых Мирчей в глубокий ил. Постоянную неподвижность Мирча нарушал лишь для прикуривания сигареты. Прикурив, Мирча снова обретал неподвижность идола.

Пепел от приклеенной к нижней губе сигареты Мирча не стряхивал. Остыв, пепел бесшумно отваливался и скатывался, разваливаясь, до высохшего корня, закрученного змеей у ног рыболова.

Постоянным спутником Мирчи был небольшой кудлатый пес непонятной породы. Весь облепленный репейником, пес, подобно хозяину, был неподвижен. Он лежал, положив свою острую, похожую на лисью, морду на вытянутые вперед лапы. Глаза его, казалось, неотрывно следили за поплавками. Когда поплавок начинал подрагивать, пес весь подбирался, торчащие уши его наклонялись вперед, как бы вслушиваясь в то, что происходит под водой вокруг поплавка.

Когда поплавок погружался, следовала немедленная подсечка. Пойманных карасей Мирча вытаскивал из воды вверх и не спеша подводил к своей левой руке по воздуху. Пес вскакивал и тут же садился на задние лапы, преданно переводя взгляд с Мирчиного лица на трепыхающуюся на крючке рыбу.

Рыбу с крючка Мирча снимал бережно, стараясь не повредить губу. Если карась был, по мнению Мирчи, годным для сковороды, Мирча отпускал его в погруженную наполовину в воду старую ивовую корзину, плетенную кем-то из стариков на дому для огородной бригады.

Если на крючок попадалась мелочь, Мирча, покачав ее на руке, как бы взвешивая, бросал ее на середину гребли. Пес, внимательно следивший за каждым Мирчиным движением, мгновенно кидался к тому месту, где должна упасть рыбешка. Часто он хватал рыбу на лету. Следовал непродолжительный хруст и вскоре пес снова располагался рядом с Мирчей, молча глядя на мерно покачивающиеся на воде поплавки.

Молчание пес неизменно нарушал только в случае, если на крючок случайно цеплялся рак. Пес вскакивал, отбегал, а затем, приближаясь почти ползком, начинал облаивать рака. Если Мирча отпускал рака на траву, пес, наскакивая, лаял и громко щелкал зубами в сантиметрах десяти от рака и тут же отскакивал. Не переносивший шума, Мирча, вытащив рака, тут же отправлял его в корзину, скрывая от собачьих глаз.

Мы сворачивали с дороги на тропку, ведущую через лесополосу и огород к гребле и, стараясь не шуметь, тихо подходили к Мирче. Несмотря на нашу предострожность, Мирча, каждый раз, увидев нас, прикладывал палец к губам, призывая к тишине. Мы неспешно и молча располагались за Мирчиной спиной в тени ив, наблюдая за таинством рыболовного искусства. Закуривая, Мирча неизменно и уважительно предлагал каждому, выбитые из пачки щелчком ногтя, сигареты.

Предлагал, несмотря на то, что был старше нас на целых восемь лет. Предлагал, зная, что тот, кто не курит, не возьмет. В этом был весь Мирча, в этом был неизменный своеобразный жест его вежливости. Миша и Вася Бенги, Броник Единак и Валёнчик Рябчинский, протянув руки, брали по сигарете. Прикрывая зажженную спичку ковшиком ладоней, Мирча давал каждому огня. Затем снова устанавливалось молчание, прерываемое всплеском по водной глади очередного выуженного карася.

Взявшее дневной разбег, яркое летнее солнце начинало склоняться к закату. Пора было идти домой. Но уходить от Мирчи не хотелось. Было в нём что-то притягательное для нас, младших. Ко всем, без исключения, он относился серьезно, доброжелательно и уважительно. В нем не ощущалось чувства собственного превосходства. Даже к младшим. От Мирчи мы не опасались услышать обидное салага, салабон или еще обиднее — сопляк.

Мирча охотно и серьезно рассказывал о прочитанном в школьных учебниках, хотя учился он неважно, а других книг не читал вообще. Так же серьезно он повествовал о реальном существовании дидька (черта), железной бабы (родственницы бабы Яги), о приметах, ворожбе, действии проклятий и других реальных и вымышленных чудесах, в которые мы, гораздо младше, уже не верили.

Случайно встретив Мирчу на улице, можно было предложить ему, без опаски быть осмеянным, пробежаться наперегонки. Он всегда бежал очень серьезно, изо всех сил, часто обгоняя младшего, вызвавшего его на состязание. Переводя дыхание после бега, он пожимал плечами, наклоняя голову к плечу. Мирча как будто извинялся за вынужденно совершенный обгон…

Посидев, мы поднимались, молча кивали Мирче, и уходили. Достигнув села, группа редела. Каждый направлялся к своему огороду.