Далее тракт кочевников лежал через Цауль и Плопы. Через Елизаветовку цыганский путь делился на два рукава, соединяющиеся на шляху, уходящем в сторону Брайково. Первый, ныне забытый путь проходил со стороны Цауля через Плопы, по южному, более старому мосту через Куболту строго на южную окраину нашего села. Второй тянулся вдоль Плоп и по северному мосту через ту же Куболту выходил на шлях, пересекавший центр нашего села.

Останавливались в Елизаветовке таборы в нескольких местах, в зависимости от маршрута. Идущие с долины разбивали лагерь на лужайке у старой мельницы Ивана Калуцкого возле Ставничей, либо на берегу ручья возле Поверги, чуть ниже Маркова моста. Пересекавшие среднюю часть села по шляху, останавливались за клубом либо на пустыре, где сейчас стоит здание мельницы с маслобойкой, построенное уже в конце пятидесятых.

Ставили шатры и брезентовые навесы, растянутые на длинных кольях, вбитых в землю. Под открытым небом расстилали красные перины, одеяла и многочисленные разновеликие подушки. В самом углу, где не дул ветер, ставили треногу, водружали большой котёл.

Цыганки начинали суетиться. Одни собирали мелкий сушняк, высохшие коровьи лепёшки. Другие вытаскивали из-под днищ телег и кололи вырубленные и подобранные в лесах по пути следования высохшие стволы деревьев. Под треногой разводили огонь. Скоро в котле закипало и варилось немудреное цыганское варево: каша, мамалыга, картошка, фасоль… По лощине далеко разносился запах вареной свеклы. Это варился цыганский свекольный суп из корнеплодов, вырванных на полях вдоль цыганского тракта. Реже ощущался аромат варившейся в котле курицы.

Мужчины, перетянутые широкими кожаными поясами, снимали с телег и устанавливали наковальню и фой (мех). Разжигали походный горн и продолжали, прерванное дорогой, своё привычное занятие. Скоро по селу плыл мелодичный перезвон наковальни под ударами большого и малого молотков. Старики, накинув на плечи гирлянды сап, топоров, колец и цэрушей (металлический колышек с кольцом) на цепях, расходились по обе стороны села. Шустрые немытые цыганята бегали по селу босоногой оравой, никогда не смешиваясь с сельской детворой.

Не могу сказать точно, сколько лет было мне, когда я впервые увидел цыган. Это было до того, как я пошёл в школу. При встречах с ними, в меня вселялась робость, переходящая в, леденящий душу, страх. Сказывались рассказы-страшилки взрослых о разных кознях цыган, о том, как они напускают туман (гипноз) и люди сами отдают им деньги и кульчики (серьги). В селе говорили, что цыгане могли навести порчу на людей и домашний скот. Пугая нас, малолетних, без спроса убегавших за огороды, в лесополосы, а то и куда подалее, взрослые рассказывали, что после проезда цыганского табора через сёла исчезали дети. Всё это не могло не сказаться на нашем отношении к цыганам.

Мы, не знавшие телевизоров, интернета, видели людей с другим цветом кожи только в кино. Но кино было тогда только чёрно-белым. А тут мы, как говорят, вживую наблюдали жизнь племени, собственными устоями обреченного жить в состоянии вечного кочевья. Своим детским разумом мы понимали, что это такие же люди, как и мы, только чуть темнее.

Но вместе с тем, мы осознавали, что они не такие как все мы, живущие в своих домах, ходившие в школу. Незнакомый кочевой уклад жизни цыган был нам чужд и непонятен. Живут в кибитках, на остановках спят в шатрах, а то и под открытым небом. Едят всем скопом из одного общего котла. Живут вольно, не зная сельсовета. В отличие от наших родителей, имеющих годовую норму выходо-дней в колхозе, цыгане всё время предоставлены сами себе. Когда хотели, тогда работали, где желали, там и гуляли.

Но основным в нашем детском сознании была разница в отношении к школе. Мы считали должным и непререкаемым то, что ежедневно должны были идти в школу, выслушивать упрёки родителей за плохую успеваемость, выполнять домашние задания. У цыган всё было гораздо проще. Шагая в школу ранним утром и возвращаясь домой мы видели наших цыганских сверстников в состоянии постоянных игр или безделия. Лишь подростков привлекали качать фой. Никаких тебе учебников, тетрадей, домашних заданий, двоек и родительский собраний.

Сейчас, анализируя свои детские ощущения, я не помню, чтобы у меня возникло чувство зависти к цыганским детям. Более того, глядя на их буйные забавы, меня не покидало, до конца не осознанное мной, ощущение, что эти дети лишены были в своей жизни чего-то очень важного. У них не было собственного дома, не было двора, не было школы. У них не было того мира, который был у меня. Мне всегда было жаль их, несмотря на то, что, в отличие от них — вольных, сам я хронически страдал от дефицита свободы, вернее — воли.

Но главным, пожалуй, в отношении к цыганам был страх. Страх этот постоянно подпитывался взрослыми. Подпитывался, несмотря на то, что мой дед Михасько довольно трезво раскрывал скобки в непростых, почти мистических моих чувствах к цыганскому населению:

— Цыгане такие же как и мы, только у них жизнь другая. У них свои законы, свои обычаи, которых они придерживаются. Их не надо пугаться. Надо только, когда цыганки заговорят с тобой, не смотреть им в глаза. И сразу уходить быстро, не слушая, что они говорят.

Но дед не подозревал, что своими словами он посеял в душе моей ещё больший страх.

— Если их не надо бояться, то зачем нельзя смотреть в глаза и необходимо, не слушая, о чём они говорят, быстрее убегать?

Я был уверен, что дед не договаривает, скрывает от меня что-то важное. А мне так хотелось знать всё о цыганах!

Но страх всё-таки был на первом месте. Подростки, а за ними и мы, младшие, были уверены, что цыгане за кушаками, а цыганки в многочисленных складках юбок носят острые, как бритва, кривые ножи. Говорили, что цыгане заговаривают сделанные ими топоры, ножи, серпы и сапы. Страх подпитывался и личными впечатлениями от увиденного.

Мне было около пяти лет, когда Алёша взял меня с собой на долину. В округе мельницы жили его одноклассники и приятели. С Маркова моста был виден расположившийся на постой цыганский табор. Поднимался дым костров, тяжело ухала под молотом наковальня. Алёша с друзьями стояли вокруг второй, небольшой наковальни, возле которой, стоя на коленях, пожилой цыган колдовал над откованным серпом.

У колодца я обнаружил и поднял мёртвого воробья. Он, видимо, умер совсем недавно, ещё не успел окоченеть. Мне казалось, что воробей ещё тёплый. С найденной добычей я направился к Алёше. За колодцем в тени высоченного тополя прямо на земле, была расстелена перина, прикрытая сверху толстым красным одеялом. Мне показалось, что под одеялом кто-то лежит. Но уверенности не было. Я подошёл поближе. Я уже был твёрдо уверен, что под одеялом никого нет, когда под ним кто-то зашевелился.

Из под одеяла показалась огромная кудлатая всклокоченная седая голова старого цыгана. Лицо его до глаз закрывали усы с бородой, такой же седой и всклокоченной. До сих пор я не могу дать полного объяснения моему тогдашнему поступку, но от неожиданности я бросил дохлого воробья прямо в центр одеяла. Старик повернул голову и увидел брошенного мной воробья. Сердце моё замерло, я перестал дышать.

Цыган стал выбираться из своей постели, что-то громко выкрикивая охрипшим гортанным голосом. В этот раз страх не пригвоздил меня к земле. Через пару секунд я уже был возле Алёши. Но что-то меня гнало дальше. Через минуту-другую я уже был во дворе деда Михаська, до двора которого было немногим более ста метров. С опаской оглянулся. Погони за мной, к великой моей радости, не было.

Сейчас, с высоты моего возраста и зная элементы психоанализа, могу предположить, что воробья заставил меня бросить подсознательный импульс. Я отдал цыгану единственное принадлежащее мне сокровище — найденного дохлого воробья. Возможно это было бессознательное стремление задобрить «злодея», откупиться от вероятной агрессии со стороны страшного нечёсанного старика.