– Можно свернуть? – несколько недоумевающе спрашивает он.
– Вертайте.
– Нет, мы не всю.
– Да хоть и всю.
– Так мы, дядя, половину отсыпем.
– Валяйте всю, у меня еще махорка есть.
– Ишь ты…
Достаются какие-то листики, конечно, из завклубовской библиотеки, ребята быстро и деловито распределяют между собой полученную махорку. Через минуту все торжественно и молча дымят. Молчу и я.
– Дядь, а площадку-то мы зачем строим?
– Так я же вам, ребята, еще в колонии перед строем объяснял. В футбол будете играть.
– Так это для митингу врал небось, дядя? А?
Я объясняю еще раз. Ребята верят плохо.
– Что б они для нас делать что стали, держи карман. Нас сюда для умору, а не для футболу посадили… Конечно, для умору, какой им хрен нас физкультурой развивать… Знаем мы уж, строить-то нас пошлют, а играть будут гады.
– Какие гады?
– А вот эти, – беспризорник привел непечатный термин, обозначающий самоохранников.
– На гадов работать не будем… Хрен с ними, пусть сами работают.
Я попытался убедить ребят, что играть будут и они… Э, нет. Такое уж мы слыхали… Нас, дядя, не проведешь. Заливай кому другому.
Я чувствую, что эту тему лучше бы до поры, до времени оставить в стороне, очень уж широкая тема. На гадов не хочет работать и мужик. На гадов не хочет работать и рабочий. Не хотят и беспризорники. Я вспомнил историю со своими спортспарками, вспомнил сообщение Радецкого о их дальнейшей судьбе и даже несколько удивился: в сущности вот с этой беспризорной площадкой повторяется совершенно та же схема. Я действую, как идеалистически настроенный спец: никто же меня не тянул браться за эту площадку, разве что завклуб. Я значит, буду планировать и организовывать, беспризорники будут строить, а играть будут самоохрана и ВОХР. И в самом деле, стоило ли огород городить. Я переношу вопрос в несколько иную плоскость.
– Так вам же веселее пойти поковыряться здесь в лесу, чем торчать в бараках.
Мои собеседники оказываются гораздо сообразительнее, чем я мог предполагать.
– Об этом и разговору нет, в бараках с тоски подохнуть можно, а еще зимой, так ну его. Нам расчет такой, чтобы строить ее все лето, все лето будут водить.
Беспризорники всех бесконечных советских социалистических, федеративных, автономных и прочих республик говорят на одном и том же блатном жаргоне и с одним и тем же одесским акцентом. По степени выработанности этого жаргона и акцента можно до некоторой степени судить о длительности беспризорного стажа мальчишки. Кое-кто из моих собеседников еще не утерял своего основного акцента. Я спрашиваю одного из них, когда это он попал в беспризорники. Оказывается, с осени прошлого года, с весны нынешнего 1934-го. Таких, призыва этого года в моей группе набирается пять человек, в группе всего человек 40. Еще одно открытие.
Мальчишка со стажем этого года – явственно крестьянский мальчишка с ясно выраженным вологодским акцентом, лет 13-14-ти.
– А ты как попал?
Мальчишка рассказывает. Отец был колхозником, попался на краже колхозной картошки, получил 10 лет. Мать померла с голоду. А в деревне-то пусто стало, все одно, – как в лесу. Повысылали. Младший брат давно болел глазами и ослеп. Рассказчик забрал своего братишку и отправились в Питер, где у него служила какая-то тетка. «Где служила?» «Известно, где. На заводе». «А на каком?» «Ну, просто на заводе»
Словом, тетка Ксюшка, а фамилию забыл, вроде чеховского адреса «На деревню дедушке». Кое-как добрались до Питера, который оказался несколько не похож на все то, что лесной крестьянский мальчишка видал на своем веку. Брат где-то затерялся в вокзальной сутолоке, а парнишку сцапало ГПУ,
– А небось слямзил тоже? – скептически прерывает кто-то из ребят.
– Не, не успел. Не умелый был.
Теперь-то он научится.
Второй призыва этого года – сын московского рабочего. Рабочего с семьей перебрасывали на Магнитку. Мальчишка тоже лет 13-ти не то отстал от поезда, побежав за кипятком, не то набрав кипятку, попал не в тот поезд – толком он рассказать об этом не мог. Ну, тут и завертелось. Мотался по каким-то станциям, разыскивая семью. Вероятно и семья его разыскивала, подобрали его беспризорники, и пошел парень.
Остальные истории совершенно стандартны: голод, священная социалистическая собственность, ссылка отца, а то и обоих родителей за попытку прокормить ребят своим же собственным хлебом, который ныне объявлен колхозным, священным и неприкосновенным для мужичьего рта, ну остальное ясно. У городских преимущественно рабочих детей беспризорность начинается с безнадзорности. Отец на работе часов по 12-15, мать тоже, дома есть нечего. Начинает мальчишка подворовывать, потом собирается целая стая вот этаких промышленников, дальше опять все понятно. Новым явлением был еврейский мальчишка, сын еврейского колхозника, побочный продукт коллективизации джойнтовских колоний в Крыму. Продуктов еврейского раскулачивания мне еще видать не приходилось. Другой беспризорник-еврей пережил более путанную историю и связанную с Биробиджаном, эта история слишком длинна для этой темы.
Вообще, здесь был некий новый вид того советского интернационала голода, горя и нищеты, нивелирующего все национальные отличия. Какой-то грузин. уже совсем проеденный туберкулезом и все время хрипло кашляющий, утверждает, что он сын доктора, расстрелянного ГПУ.
– Ты по-грузински говоришь?
– Не, забыл.
Тоже русификация. Русификация людей, уходящих на тот свет.
Разговор шел как-то нервно. Ребята то замолкали все, то сразу наперебой. В голову все время приходило сравнение с рыбьей стайкой – точно кто-то невидимый и неслышный командует. И в голосах, в порывистости настроений, охватывающих сразу всю эту беспризорную стайку, было что-то от истерики. Не помню, почему именно, я одному из ребят задал вопрос о родителях, и меня поразила грубость его ответа:
– Подохли. И хрен с ними. Мне и без родителев не хуже.
Я повернулся к нему. Это был мальчишка лет 16-ти, с упрямым лбом и темными озлобленными глазами.
– Ой ли?
– А на хрена они мне сдались? Живу вот и без них.
– И хорошо живешь?
Мальчишка посмотрел на меня злобно.
– Да вот, как хочу, так и живу.
– Уж будто?
В ответ мальчишка виртуозно выругался.
– Вот, – сказал я. – Ел бы ты борщ, сваренный матерью, а не лагерную баланду. Учился бы в футбол играть. Вши бы не ели.
– А ну тебя к матери, – сказал мальчишка, густо сплюнул в костер и ушел, на ходу независимо подтягивая свои спадающие штаны. Отойдя шагов десяток, плюнул еще раз и бросил по моему адресу:
– Вот тоже еще стерва выискалась.
В глазах его ненависть…
Позже по дороге из колонии дальше на север я все вспоминал этого мальчишку с его отвратительным сквернословием и с ненавистью в глазах и думал о полной, так сказать, законности, о неизбежной обусловленности вот этакой психологии. Не несчастная случайность, а общество, организованное в государство, лишило этого мальчишку его родителей. Его никто не подобрал и ему никто не помог. С первых же шагов своего самостоятельного и мало-мальски сознательного существования он был поставлен перед альтернативой – или помереть с голоду или нарушать общественные законы в их самой элементарнейшей форме. Вот один из случаев такого нарушения.
Дело было на базаре в Одессе в 1925 или 1926 году. Какой-то беспризорник вырвал из рук какой-то дамочки каравай хлеба и бросился бежать. Дамочка подняла крик, мальчишку сбили с ног. Падая, мальчишка в кровь разбил себе лицо о мостовую. Дамочка подбежала и стада пинать его в спину и в бок. Примеру дамочки последовал еще кое-кто. С дамочкой, впрочем, было поступлено не по-хорошему. Какой-то студент зверской пощечиной сбил ее с ног. Но не в этом дело. Лежа на земле окровавленный и избиваемый, ежась и подставляя под удары наиболее выносливые части тела, мальчишка с жадной торопливостью рвал зубами и не жуя проглатывал куски измазанного в крови и грязи хлеба. Потом окровавленного мальчишку поволокли в милицию. Он шел, всхлипывая, утирая рукавом слезы и кровь и продолжал с той же жадной спешкой дожевывать такой ценой отвоеванный от судьбы кусок хлеба.