Никто из этих детей не мог, конечно, лечь на землю, сложить руки на животике и с этакой мирной резиньяцией помереть во славу будущих социалистических поколений. Они, конечно, стали бороться за жизнь единственным способом, какой у них оставался – воровством. Но, воруя, они крали у людей последний кусок хлеба; предпоследнего не имел почти никто. В нищете советской жизни, в миллионных масштабах социалистической беспризорности они стали общественным бедствием. И они были выброшены из всякого общества и официального и не официального. Они превратились в бешеных волков, за которыми охотятся все.
Но в этом мире, который на них охотился, где – то там оставались все же дети, и родители, и семьи, и забота, какая-то сытость, и даже кое-какая безопасность. Но все это было навсегда потеряно для этих вот десятилетних, для этих детей, объявленных более или менее вне закона. Во имя психического самосохранения, чисто инстинктивно, они вынуждены были выработать в себе психологию отдельной стаи. И ненавидящий взгляд моего мальчишки можно было перевести так: «А ты мне можешь вернуть родителей, семью, мать, борщ? Ну так и иди к чертовой матери, не пили душу».
Мальчишка отошел к другому костру. У нашего опять воцарилось молчание. Кто-то предложил: спеть бы. «Ну, спой». Один из мальчиков лихо вскочил на ноги, извлек из кармана что-то вроде кастаньет и, приплясывая и подергиваясь, задорно начал блатную песенку:
Забубенный мотив не подымает ничьего настроения. «Да брось ты!» Певец артистически выругался и сел. Опять молчание. Потом какой-то голосок затянул тягучий мотив:
Песню подхватывают десятки негромких голосов. Поют, кто лежа, кто сидя, кто обхватив колени и уткнув голову, кто тупо и безнадежно уставившись в костер – глаза смотрят не на пламя, а куда-то внутрь, в какое-то будущее. Какое будущее?
Да, о могилке не узнает действительно никто. Негромко тянется разъедающий душу мотив. Посеревшие детские лица как будто все сосредоточились на мыслях об этой могилке, которая ждет их где-то очень недалеко - то ли в трясине ближайшего болота, то ли под колесами поезда, то ли в цинготных братских ямах, то ли просто у стенки ББК ГПУ.
– Сволота пришла, – вдруг говорит один из колонистов.
Оборачиваюсь. Во главе с Ченикалом шествует штук 20 самоохранников. Песня замолкает. «Вот сколопендры, гады, гадючье семя…»
Самоохранники рассаживаются цепью вокруг площадки. Ченикал подсаживается ко мне. Ребята нехотя подымаются.
– Чем с гадами сидеть, пойдем уж копать…
– Хай сами копают. Мы надсаживаться будем, а они сидеть да смотреть. Пусть и этая язва сама себе могилу копает.
Ребята нехотя подымаются и с презрительной развалочкой покидают наш костер. Мы с Ченикалом остаемся одни. Ченикал мне подмигивает: «Вот, видали, дескать, что за народ». Я это вижу почище Ченикала.
– А вы зачем, собственно, свой отряд привели?
– Да что б не разбежались.
– Нечего сказать, спохватились. Мы тут уж три часа.
Ченикал пожимает плечами, как-то так очень уж скоро все вышло.
К обеденному часу я выстраиваю ребят в колонну, и мы возвращаемся домой. Колонну со всех сторон оцепляют самоохранники, вооруженные специальными дубинками. Я иду рядом с колонной. Какой-то мальчишка начинает подозрительно тереться около меня. Мои наружные карманы благоразумно пусты, и я иронически оглядываю мальчишку: опоздал. Мальчишка иронически поблескивает плутоватыми глазками и отстает от меня. В колонне раздается хохот. Смеюсь и я несколько деланно. «А ты, дядь, в кармане пощупай». Я лезу рукой в карман. Хохот усиливается. К своему изумлению, я вытаскиваю из кармана спертый давеча кисет. Но самое удивительное то, что кисет полон, Развязываю – махорка. Ну-ну. Спертую у меня махорку мальчишки, конечно, выкурили сразу, значит потом устроили какой-то сбор. Как и когда? Колонна весело хохочет вся: у дядьки инструктора махорка воскресла, ай да дядя! Говорили тебе, держи карман шире. А в другой раз, дядь, не корчи фраера.
– С чего это вы? – несколько растерявшись спрашиваю ближайшего пацана.
Пацан задорно ухмыльнулся, скаля наполовину выбитые зубы.
– А это у нас по общему собранию делается. Прямо, как у больших.
Я вспомнил повешенного самоохранника и подумал о том; что эти детские «общие собрания» будут почище взрослых.
В хвосте колонны послышались крики и ругань. Ченикал своим волчьим броском кинулся и заорал: «Колонна, стой!» Колонна, потоптавшись, остановилась. Я тоже подошел к хвосту колонны. На придорожном камне сидел один из самоохранников, всхлипывая и вытирая кровь с разбитой головы. «Камнем заехали». Пояснил Ченикал. Его волчьи глазки пронзительно шныряли по лицам беспризорников, стараясь отыскать виновников. Беспризорники вели себя издевательски.
– Это я, тов. воспитатель. Это я. А ты мине в глаза посмотри. А ты мине уж, посмотри, – ну и так далее. Было ясно, что виновного не найти. Камень вырвался откуда-то из средины колонны и угодил самоохраннику в темя.
Самоохранник встал, пошатываясь. Двое из его товарищей поддерживали его под руки. В глазах у всех троих была волчья злоба.
Да, придумано, что и говорить, толково: разделяй и властвуй. Эти самоохранники точно так же спаяны в одну цепочку: они, Ченикал, Видеман, Успенский, как на воле советский актив спаян с советской властью в целом. Спаян кровью, спаян ненавистью остальной массы, спаян сознанием, что только их солидарность всей банды, только энергия и беспощадность их вождей могут обеспечить им если и не очень человеческую, то все-таки жизнь.
Чекалин зашагал рядом со мной.
– Вот видите, тов. Солоневич, какая у нас работа. Вот пойди, найди. В шестом бараке ночью в дежурного воспитателя пикой швырнули.
– Какой пикой?
– А так: палка, на палке гвоздь. В спину угодили. Не сильно, а проковыряли. Вот так и живем. А то вот весной было. В котел вольнонаемной столовой наклали битого стекла. Хорошо, что еще повар заметил, крупное стекло было. Я, знаете, в партизанской красной армии был, вот там, так это война, не знаешь, с которой стороны резать будут, а резали в капусту. Честное вам слово говорю: там и то легче было.
Я вежливо посочувствовал Ченикалу.