Комсомолец пристроился у откинутого борта, автомат на груди, физиономия наивная, с выражением готовности ко всему. Аж до тошноты, ей-богу.

Немец сидел справа, ближе к кабине. Место он выбрал сам и достаточно грамотно: там суше, можно привалиться спиной к ящикам, меньше трясёт. Сидел ровно, смотрел прямо перед собой. Состояние полного принятия ситуации. И оно таким было ровно до того момента, пока Курт не увидел нашего пленного из эшелона.

Обер-фельдфебель вдруг замер, глаза его округлились, дыхание резко сбилось. Вебер узнал первого фрица. Узнал и испугался. А потом резко опустил взгляд вниз, будто вообще ничего и никого не замечает вокруг.

Неопознанного фашиста подвели к борту, помогли забраться. С ним пришлось повозиться. Правая рука у него перебита ещё в лесопосадке и теперь висит на перевязи. Запястья при таком раскладе при всем желании не стянешь. Обошлись по-простому: здоровую левую руку прихватили репшнуром к стойке левого борта.

Пленные теперь сидели друг напротив друга. При этом неопознанный фриц на сородича глянул быстро, без задержки, как на совершенно незнакомого человека

Забавная ситуация. Один немец явно до усрачки боится второго, но очень старается не подать виду и не привлекать внимание «коллеги». Неизвестный фриц, наоборот, всё так же молчалив и отстранён. Ему на Курта вроде как плевать.

Ласточкин вышел на крыльцо ровно в тот момент, когда захлопнули задний борт. Не раньше и не позже. Как чувствовал.

В руке папка. На лице то самое отеческое добро, от которого хочется отмыться.

— Товарищ капитан. Сопроводительные на задержанных. — Майор протянул Карасю два листа. — Оформлено. Как положено.

Мишка взял, глянул мельком, сунул в планшет.

— Благодарю, товарищ майор.

— Не стоит. Долг. — Ласточкин выдержал паузу и добавил: — Счастливой дороги, товарищи оперуполномоченные.

И ушёл в здание. Довольный как последняя сволочь.

Вот тут бы мне и заглянуть в эти бумажки повнимательнее. Но мы опаздывали, ефрейтор уже прогревал мотор, а Карася требовалось усадить в кабину, пока он из принципа не полез в кузов.

Выехали в шесть ноль пять.

Управление контрразведки фронта стояло в Ландсберге-на-Варте. От Альтдамма по прямой чуть больше ста километров, по дорогам — сто двадцать с лишним. Место тыловое, обжитое, взяли его ещё в конце января. Четыре часа хода, если по-человечески. Вадис ждёт нас к двенадцати. Запас есть.

Так думал я по наивности, пока через сорок минут не стало ясно, что запаса у нас ни хрена нет.

Дорога на юго-запад была забита.

Я такого раньше не видел. Зимой мы пёрли вперёд, и всё движение шло в ту же сторону, куда перемещалась наша группа. А теперь фронт разворачивался, Померания закрывалась, и всё, что стояло на восточном берегу, покатилось вниз, к Кюстрину. Артиллерия. Тягачи. Понтонные парки на длинных прицепах. Пехота колоннами по обочинам. Санитарные фургоны. Опять артиллерия.

И всё это по факту двигалось нам навстречу.

Полуторка ползла краем, вжимаясь в кювет. Перегруженная машина на каждом подъёме выла мотором и еле тянула. Через каждую пару километров — регулировщица с флажками. Они сгоняли нас на обочину и держали на месте, пропуская очередную колонну.

Пробка. Самая натуральная. Только вместо гаишника девчонка в ватнике и сапогах, с обветренным лицом и командирским голосом, которому позавидовал бы матёрый старшина.

Мы стояли и смотрели, как мимо идёт война.

Тягач тащил стодвадцатидвухмиллиметровую. За ним вторая, третья. Потом пошли машины с понтонами, длинные, неповоротливые, с торчащими секциями под брезентом. Понтоны — это переправа. Переправа — это большая река.

Двигаются к Одеру.

Я сидел в кузове на мешке с немецкими накладными, наблюдал, как ползёт мимо понтонный парк, и точно знал, когда всё это заработает в полную силу.

Сегодня двадцатое марта. А скоро будет шестнадцатое апреля.

Через двадцать семь дней, в пять утра по московскому времени, на плацдарме за Кюстрином отработает артиллерия. Не так, как она работает сейчас, лениво и по расписанию. Тысячи стволов на километрах прорыва, тридцать минут сплошного огня. Земля там встанет дыбом.

А потом включат прожекторы. Полторы сотни зенитных прожекторов, разом, в лоб немецкой обороне, чтобы ослепить и подсветить нашим дорогу. Идея, о которой потом восемьдесят лет будут спорить — помогло или наоборот.

И пойдёт пехота. На Зееловские высоты, которые мы будем брать трое суток. Положим там столько людей, что до сих пор непонятно, стоило оно того или можно было обойти.

Понтоны, которые сейчас скребут мимо меня прицепами по мартовской грязи, лягут через Одер именно тогда.

Странная штука.

Вокруг сотни людей, и все они гадают об одном и том же. Пойдём в апреле или к маю. Возьмём Берлин летом или к осени. Доживу или не доживу. Незнание — оно общее, оно их роднит и заставляет держаться друг за друга.

А я сижу на этих чёртовых мешках с накладными и знаю дату. Знаю час. Знаю, сколько будет стоить каждый километр от Кюстрина до Тиргартена.

Но сказать не могу никому. Даже Мишке.

— Не май месяц, — сообщил Светлов, будто мы сами не в курсе. — Холодно. Товарищ старший лейтенант, а долго ещё стоять будем?

Я хмуро посмотрел на лейтенанта. Либо он слишком вжился в роль, либо реально хочет побыстрее добраться до Управления. Интересно, зачем? Хотя… Может, это снова моя паранойя во всей красе шепчет, что комсомолец какой-то подозрительный со вчерашнего дня.

Естественно, вслух сказал совсем другое:

— Пока не пропустят.

— Понял, — ответил Светлов, подтянул колени к груди и замолчал.

Потом нас тормознули на посту, и это была задержка посерьёзнее.

Переправа через какую-то безымянную речку, мост наведён сапёрами, движение по одной полосе. У въезда комендантский патруль — старший лейтенант и трое бойцов. Проверяли всех подряд, но нас остановили отдельно.

Карась выбрался из кабины, подал документы.

Старший лейтенант читал их долго. Потом поднял голову.

— Товарищ капитан. Задержанные по этой бумаге числятся за отделом контрразведки сто пятидесятой стрелковой дивизии.

— Так точно, — согласился Мишка.

— А везёте вы их в Управление фронта. По распоряжению?

— Начальника Управления контрразведки фронта. Устному.

Старший лейтенант посмотрел на Карасева с лёгким недоверием. Карась тоже смотрел на лейтенанта и пока не понимал, в чём проблема, но уже откровенно злился.

Я выбрался из кузова, подошёл поближе, заглянул в бумажки. И вот тут мне захотелось вернуться в Альтдамм, чтобы начистить товарищу Гниде рыло.

Сопроводительные Ласточкин оформил идеально. Ни одной ошибки, ни одного пропуска. Каждая строчка на своём месте.

Отсутствовала только отметка о передаче задержанных другому органу. Та самая, из-за которой конвой имеет право везти задержанных за пределы полосы дивизии.

При устном распоряжении её вносить не обязательно. Формально. То есть придраться не к чему, но объясняться придётся на каждом посту от Альтдамма до Ландсберга.

Красиво Ласточкин нам подосрал. Даже завидно немного, как у него эта идея родилась.

Простояли пятьдесят минут. Патрульный старлей звонил в свою комендатуру, комендатура звонила куда-то ещё, потом кто-то кому-то что-то подтвердил, и нас вроде бы пропустили.

Мишка вернулся в кабину, хлопнул дверцей так, что полуторка качнулась.

Мимо прошли танки. Тридцатьчетвёрки с десантом на корме — бойцы жались к моторному отделению, где теплее, кто-то дремал сидя, кто-то ел на ходу. Гусеницы месили жижу, и эта жижа летела в кювет, в нас, в тех, кто стоял рядом. Мы поехали сразу, как только пропустили эту колонну.

Часов в девять стало ясно, что к двенадцати мы не успеваем. В половине десятого стало ясно, что мы мандец как не успеваем, дай бог успеть хотя бы к двум часам дня.

Три с половиной часа в дороге, а от Альтдамма набежало километров сорок пять. Из них пятьдесят минут мы простояли на мосту, остальное время ползли по обочине, пропуская армейских.