Прошло немного больше года, и Тьер уже был самым рьяным защитником бомбардировки Рима войсками Французской республики и прославлял своего друга, генерала Шангарнье, за то, что тот изрубил саблями парижских национальных гвардейцев, протестовавших против этого нарушения французской конституции.
За несколько дней до февральской революции 1848 г. раздраженный тем, что Гизо надолго отстранил его от власти, и почуяв нарастающее возмущение масс, которое, как он надеялся, позволит ему вытеснить своего соперника и навязать Луи-Филиппу самого себя, Тьер воскликнул в палате депутатов:
«Я принадлежу к партии революции не только во Франции, но и во всей Европе. Я желал бы, чтобы правительство революции оставалось в руках умеренных людей... Но если бы оно перешло в руки людей горячих, даже в руки радикалов, я из-за этого не отказался бы от дела, которое отстаиваю. Я всегда буду принадлежать к партии революции».
С того дня, как была провозглашена республика, и вплоть до coup d'etat [государственного переворота. Ред.] он был занят исключительно подавлением февральской революции.
Первые дни после февральского взрыва охваченный страхом он прятался, но парижские рабочие слишком презирали его, чтобы ненавидеть. Тем не менее из-за своей известной трусости, которая заставила Армана Карреля на его хвастливые слова о том, что он «умрет когда-нибудь на берегах Рейна», ответить: «Ты умрешь в канаве», — он не осмелился выступить на общественной арене, прежде чем народные силы не были сломлены кровавой расправой с участниками июньского восстания. Вначале, до тех пор, пока арена не была достаточно очищена, чтобы он мог снова открыто появиться на ней, он ограничивался тем, что тайно руководил заговором собрания улицы Пуатье, приведшим к реставрации империи.
Во время осады Парижа в ответ на вопрос, готов ли Париж капитулировать, Жюль Фавр заявил, что для того, чтобы заставить произнести слово «капитуляция», требуется бомбардировка Парижа! Это объясняет его мелодраматические протесты против прусской бомбардировки, так же как и причину того, что последняя была лишь пародией на бомбардировку, тогда как бомбардировка Тьера есть суровая действительность.
Парламентский шут.
Тьер подвизается 40 лет на общественной арене. Он ни разу не был инициатором ни одной полезной меры в какой-нибудь области государственного управления или жизни. Тщеславный, скептический эпикуреец, он никогда не писал и не говорил ради дела. В его глазах само дело было лишь предлогом, для того чтобы блистать пером или речами. За исключением его жажды власти, наживы и видного положения, все в нем не настоящее — даже его шовинизм.
В типичном стиле вульгарного профессионального газетного писаки он то издевается в своих бюллетенях над плохим видом своих версальских пленников, то сообщает, что «помещичья палата» «чувствует себя прекрасно», то выставляет себя на посмешище своим бюллетенем о взятии «Мулен-Саке» (4 мая), где было захвачено 300 пленных:
«Остальные мятежники бежали без оглядки, оставив на поле битвы 150 человек убитыми и ранеными», — и ядовито прибавляет: «Такова победа, которую Коммуна сможет прославлять завтра в своих бюллетенях». «Париж скоро будет освобожден от угнетающих его жестоких тиранов».
Париж — Париж народных масс, сражающихся против него, для него не «Париж». «Париж — это Париж богатый, капиталистический, тунеядствующий» (разве он не космополитический притон?). Таков Париж г-на Тьера. Действительный Париж, трудящийся, мыслящий, борющийся Париж, Париж народа, Париж Коммуны — это «подлая чернь». В этом заключается вся суть отношения г-на Тьера не только к Парижу, но и к Франции. Париж, который показал свою храбрость в «мирной процессии» и в паническом бегстве Сессе, который заполняет сейчас Версаль, Рюэй, Сен-Дени, Сен-Жермен-ан-Ле, куда за ним последовали все кокотки, льнущие к «людям религии, семьи, порядка и собственности», (Париж действительно «опасных», эксплуататорских и тунеядствующих классов), («franc-fileurs»[399]), Париж, который забавляется тем, что смотрит в подзорную трубу на происходящую битву, для которого «гражданская война — лишь приятное развлечение», — таков Париж г-на Тьера (точно так же как кобленцская эмиграция[400]была Францией г-на де Калонна). Обладая склонностями типичного вульгарного писаки, он не умеет даже соблюдать внешнее достоинство, однако, чтобы не уклониться от этикета «легитимизма», он убивает женщин, девушек и детей, найденных под развалинами Нейи. Он не может отказать себе в том, чтобы с помощью зарева Кламара, подожженного керосиновыми бомбами, не устроить иллюминацию в честь муниципальных выборов, назначенных им по всей Франции. Римские историки завершают характеристику Нерона рассказом о том, что это чудовище славилось своими талантами рифмоплета и комедианта. Но дайте стать у власти простому профессиональному газетному писаке и парламентскому шуту вроде Тьера, и он перещеголяет Нерона.
Когда Тьер позволяет бонапартовским «генералам» мстить Парижу, он лишь играет свою роль слепого орудия классовых интересов, свою же собственную роль он играет в маленькой комедии бюллетеней, речей, обращений, в которых обнаруживается его тщеславие, вульгарность и пошлейший вкус газетного писаки.
Он сравнивает себя с Линкольном, а парижан — с мятежными рабовладельцами Юга. Южане сражались за рабство труда и за территориальное отделение от Соединенных Штатов. Париж сражается за освобождение труда и за отделение от власти тьеровских государственных паразитов, желающих быть рабовладельцами Франции!
В своем обращении к мэрам Тьер говорит:
«Вы можете довериться моему слову, я никогда не нарушал его!»
«Настоящее Собрание — одно из самых либеральных, какие когда-либо избирались Францией».
Он спасет республику,
«лишь бы только порядок и труд не находились под постоянной угрозой со стороны тех, кто претендует на роль особых блюстителей блага республики».
На заседании Собрания 27 апреля он говорит, что «Собрание еще более либерально, чем он сам!»
Тьер, у которого главным козырем в его риторике всегда было обличение Венских трактатов, подписывает Парижский договор[401], то есть дает согласие не только на отторжение одной части Франции, не только на оккупацию почти половины ее территории, но и на миллиарды контрибуции, даже не попросив Бисмарка точно определить и подтвердить военные издержки Германии! Он даже не разрешает Собранию в Бордо обсудить отдельные пункты его капитуляции!
Он, всю свою жизнь упрекавший Бурбонов за то, что они вернулись в арьергарде иноземных армий и за то, что их поведение по отношению к союзникам, оккупировавшим Францию после заключения мира[402], было лишено достоинства, — он просит Бисмарка сделать в договоре только одну уступку: предоставить 40000 войск для усмирения Парижа (как Бисмарк заявил об этом в рейхстаге). Вооруженная национальная гвардия полностью обеспечивала как внутреннюю оборону Парижа, так и защиту его от иноземных завоевателей, но Тьер к капитуляции Парижа перед иноземным завоевателем сразу же прибавил капитуляцию Парижа перед самим Тьером и К°. Это условие должно было вызвать гражданскую войну. И саму гражданскую войну он начинает не только с молчаливого согласия Пруссии, но и при ее содействии, с помощью пленных французских войск, которые Пруссия великодушно посылает ему из германских тюрем! В своих бюллетенях, в своих речах и в речах Фавра в Собрании он пресмыкается перед Пруссией, и не проходит недели, чтобы он не грозил Парижу прусской интервенцией даже после того, как ему не удалось добиться ее, как об этом заявил сам Бисмарк. Бурбоны были само достоинство по сравнению с этим шутом, с этим великим апостолом шовинизма!