У них нет ничего реального, помимо их совместного заговора против жизни, своекорыстия их классовых интересов, их желания растерзать труп французского общества, помимо их общих рабовладельческих интересов, их ненависти к настоящему и их войны с Парижем.
Все в них карикатурно, начиная с этой старой мумии времен режима Луи-Филиппа, графа Жобера, восклицающего в Национальном собрании, во дворце Людовика XIV: «Мы — государство!» («Государство — это мы»)[455] (они действительно — призрак государства, оторванного от общества), до пресмыкающихся перед Тьером республиканцев, которые устраивают свои собрания в Же-де-Пом (зале для игры в мяч), чтобы продемонстрировать свое вырождение по сравнению с их предшественниками 1789 года.
Во главе их Тьер, подавляющее большинство их распадается на две группы — легитимистов и орлеанистов, в хвосте — республиканцы «старого стиля». Каждая из этих фракций интригует, добиваясь своей собственной реставрации; республиканцы добиваются реставрации парламентарной республики, возлагая свои надежды на старческое тщеславие Тьера, а пока что образуют республиканскую декорацию для его правления и санкционируют своим присутствием войну бонапартовских генералов против Парижа, после того как они пытались завлечь Париж в объятия Тьера и разоружить его под командой Сессе! Рыцари печального образа! Унижения, которые они добровольно переносят, показывают, во что выродился республиканизм как особая форма классового господства. Именно их имел в виду Тьер, когда спросил собравшихся мэров департамента Сены и Уазы, чего им еще нужно: «Не стоит ли он, простой гражданин, во главе государства?» Прогресс, происшедший с 1830 до 1870 г., заключается в том, что тогда Луи-Филипп был лучшей из республик, а теперь лучшей из республик является сам маленький Тьер, министр Луи-Филиппа.
Вынужденные делать свое настоящее дело — вести войну против Парижа — с помощью бонапартовских солдат, жандармов и полицейских под командой отставных бонапартовских генералов, они дрожат от страха, подозревая, что они — как и в период их режима с 1848 по 1851 г. — лишь выковывают орудие для второй реставрации империи. Папские зуавы, ван-дейцы Кателино, бретонцы Шарета — вот что такое в действительности их «парламентская» армия, пустой призрак армии по сравнению с реальной силой империи. Приходя в исступление при одном слове «республика», они в то же время принимают все требования Бисмарка от ее имени, растрачивают от ее имени остатки достояния Франции на гражданскую войну, от ее имени поносят Париж, от ее имени готовят законы для будущей расправы с мятежниками, от ее имени узурпируют диктаторскую власть над Францией.
Законность своей власти они обосновывают всеобщим избирательным правом, против которого всегда боролись, когда сами были у власти с 1815 по 1848 г., которое они отменили в мае 1850 г., после того как оно было введено республикой вопреки им, и которое они теперь принимают в виде проституированного наследия империи, забывая при этом, что вместе с ним они принимают империю плебисцитов! Сами они немыслимы даже со своим всеобщим избирательным правом.
Они упрекают Париж в том, что он восстал против национального единства, а их первым словом было требование обезглавить это единство, лишив Париж звания столицы. Париж совершил то, чего они якобы сами желали, но он осуществил это не так, как они желали, не как реакционную фантазию прошлого, а как революционное утверждение будущего. Шовинист Тьер, начиная с 18 марта, угрожает Парижу «интервенцией Пруссии», в Бордо он настаивал на «интервенции Пруссии», он фактически действует против Парижа только с помощью тех средств, которые предоставлены ему Пруссией. Бурбоны были само достоинство по сравнению с этим шутом шовинизма.
Какое бы имя ни носила — в случае их победы — их реставрация, какой бы удачливый претендент ни возглавил ее, ее действительностью может быть только империя — последняя и неизбежная политическая форма господства этих прогнивших классов. Если они сумеют восстановить ее, — а в случае успеха любого из их планов реставрации им придется восстановить ее, — то они сумеют лишь ускорить гниение представляемого ими старого общества и созревание того нового общества, против которого они борются. Их тусклые глаза видят только политический фасад отживших режимов, и они мечтают воскресить их, поставив во главе какого-нибудь Генриха V или графа Парижского. Они не видят, что социальные основы, на которых покоились эти политические надстройки, уже истлели, что эти режимы были возможны только в прошедших фазах развития французского общества, при условиях, которые это общество уже переросло, и что теперь оно может допустить только режим империи, как состояние своего гниения, и только Республику Труда, как состояние возрождения. Они не понимают, что циклы политических форм представляли собой только политическое выражение действительных изменений, происходивших в обществе.
Пруссаки, которые в грубом упоении своим военным триумфом смотрят на агонию французского общества и используют ее для своих целей с грязной расчетливостью Шейлока и с грубой наглостью Krautjunker [заскорузлого юнкера. Ред.] уже сами наказаны тем, что империя пересажена на германскую почву. Они сами обречены на то, чтобы освободить во Франции подземные силы, которые поглотят их вместе со старым порядком вещей. Парижская Коммуна может пасть, но Социальная Революция, которой она положила начало, восторжествует. Место ее рождения — повсюду.
Непомерные мошенничества Версаля, его лживый характер полнее всего воплощаются и концентрируются в Тьере, этом профессиональном лжеце, для которого «реальность вещей» существует только в их «парламентском смысле», то есть в качестве лжи.
В своем ответе на письмо архиепископа он хладнокровно отрицает «мнимые казни и репрессии (!), приписываемые версальским войскам», и эту бесстыдную ложь подтверждает комиссия, специально для этого назначенная его «помещичьей палатой». Он знает, конечно, что об этих расправах с торжеством возвещают сами бонапартовские генералы. Но в «парламентском смысле» их не существует.
В своем циркуляре от 16 апреля по поводу бомбардировки Парижа он пишет:
«Если и было сделано несколько пушечных выстрелов, то не версальской армией, а некоторыми инсургентами, которые хотели показать, что они сражаются, хотя на самом деле они боялись нос показать».
Разумеется, Париж бомбардирует сам себя, чтобы показать миру, что он сражается! И через некоторое время: «Наша артиллерия не бомбардирует; но, правда, обстреливает».
Бюллетень Тьера по поводу Мулен-Саке (4 мая): «Освобождение Парижа от угнетающих его отвратительных тиранов» (освобождение — посредством убийства спящих национальных гвардейцев).
Разношерстный сброд вооруженных отрядов — подонки бонапартовской солдатни, выпущенной из тюрем по милости Бисмарка, с жандармами Валантена и полицейскими Пьетри в качестве основного ядра, с украшением из папских зуавов, шуанов Шарета, вандейцев Ка-телино, и все это под командой трусливых генералов декабрьского режима и капитуляции, — этот сброд он величает «наилучшей из армий, которую когда-либо имела Франция». И если пруссаки до сих пор стоят в Сен-Дени, то лишь потому, что Тьер хочет пугать их зрелищем этой «лучшей из лучших армий».
Если такова «наилучшая армия», то версальское допотопное Собрание — «самое либеральное и наиболее свободно избранное из всех собраний, которые когда-либо имела Франция». Но вершины своей эксцентричности Тьер достигает в своем заявлении мэрам и т. д., что он — «человек, который никогда не нарушал своего слова», — разумеется, он держал слово в парламентском смысле.
Он самый подлинный из республиканцев, а «Собрание еще более либерально, чем он сам» (заседание от 27 апреля).
В обращении к мэрам: «Можете довериться моему слову, я никогда не нарушал его», то есть в непарламентском смысле — я ни разу не сдержал его. «Настоящее собрание — одно из самых либеральных, какие когда-либо избирались Францией».