– Какая я ограниченно годная?! – сказала Таня. – Я годная! И операция у меня прошла замечательно. Я сама, как врач, понимаю все-таки!

– Что вы врач, я знаю, – бригвоенврач сердито шлепнул ладонью по документам, – но считаю все же необходимым еще раз лично поставить вас в известность, что вы вправе до переосвидетельствования находиться в отпуску по болезни и никаких назначений не принимать. – И, не дав ей возразить, спросил: – Короче говоря, выписывать вам предписание?

– Спасибо, товарищ бригвоенврач!

Он подвинул к себе письмо Серпилина, написал на нем красным карандашом резолюцию и нажал на звонок, прикрепленный к столу.

На звонок вошел старый худой техник-интендант.

– Оформите предписание, – сказал ему бригвоенврач. – А вы идите с техником-интендантом. Желаю боевого счастья!

Он поднялся и протянул Тане руку. Другой руки у него не было, обшлаг гимнастерки был ниже локтя подвернут и зашит. Он не сказал, прощаясь с Таней, ни «завидую», ни «хотел бы я быть на вашем месте», никаких других ненужных слов, которые иногда в таких случаях любят говорить люди.

Через час Таня уже показывала вахтеру в заводской проходной свой временный пропуск, который распорядился ей выписать Малинин. «Позавчера выписали – и вот уже не нужен, иду в последний раз», – подумала она.

Вахтер был знакомый. Таня два раза говорила с ним в его дежурства. Его звали дядя Миша, и он был пожилой, за пятьдесят. Но, несмотря на это, его уже брали на войну, и он только недавно вернулся из госпиталя с укороченной на пять сантиметров ногой.

Протянув пропуск, Таня не удержалась и сказала ему первому, что завтра летит под Сталинград.

– Смотри-ка, под Сталинград! – сказал вахтер. – Ну, будь здорова. – И не спеша протянул ей руку с таким лицом, словно подумал в эту минуту: «Вижу, что рада, а воротишься ль оттуда, ни ты, ни я, никто не знает…»

И Таня, прочтя это на его лице, сама в первый раз за день подумала о себе, что ее могут убить.

В литейке была горячка: спешно готовили для заливки земляные формы, чтобы не остановить конвейер. Таня долго не могла подойти к матери, издали наблюдая, как лихорадочно работает она и другие женщины, готовя последние земляные формы. И только когда начали разливать металл, мать вместе с другими женщинами отошла в сторону, села на гору шлака, утомленно тыльной стороной руки отерла лицо и, отнимая руку, увидела Таню.

– Давно ты здесь?

– Нет, недавно.

– Зачем пришла? Вчера говорила, что на толкучку поедешь.

– Я еще поеду. Я к тебе ненадолго зашла…

– Зачем?

Глядя, как работают мать и другие женщины, Таня за эти полчаса несколько раз по-разному придумывала, как она издали начнет объяснять матери, что ей завтра надо ехать на фронт. Но теперь все разом выскочило у нее из головы.

– Мама, я завтра в шесть утра на фронт уезжаю, то есть улетаю.

Мать ничего не ответила, а лишь опять тыльной стороной руки провела по лбу и глазам и, отняв руку, посмотрела на Таню удивленно, словно со сна не могла понять, что происходит.

– Ты не сердись на меня, мама, – сказала Таня. – Мне генерал Серпилин через санитарное управление вызов прислал. И завтра самолет летит прямо туда, в Сталинград.

Мать сложила руки на груди, зябко обхватив одной другую, и, закрыв глаза, несколько раз тихонько молча качнулась из стороны в сторону – то ли не могла понять, что же происходит, то ли не могла совладать со своими чувствами, то ли просто закружилась голова.

Таня встревоженно подсела к ней и тесно придвинулась плечом.

– Ну, мама…

Мать, все еще не открывая глаз, опять качнулась от нее и к ней и снова от нее. Потом открыла глаза, повернула к Тане измазанное землей и копотью лицо и спросила:

– До послезавтра нельзя?

Таня объяснила, что нельзя, что самолет будет только завтра, а потом не будет, и тогда нужно будет долго, с пересадками добираться поездами.

Мать мелко закивала головой и сказала:

– Да-да. Конечно. Понимаю…

Но, хотя она сказала и «да», и «конечно», и «понимаю», все это относилось к внешнему ходу вещей: она понимала, что завтра будет самолет, а послезавтра не будет, и понимала, что поездами надо ехать долго и с пересадками и это ни к чему. Но другого, самого главного, она все еще не понимала. Не понимала, как же это вышло, что завтра в это же время она снова останется одна, а Тани здесь, в Ташкенте, уже не будет. И когда она еще раз будет и будет ли, этого никто не скажет, потому что никто не знает.

– Эй, Ивановна! – окликнула ее одна из женщин.

Они все уже поднялись и двинулись в другой конец цеха, в землеприготовительное отделение, где надо было готовить землю для новой плавки.

– Иду! – крикнула мать и встала с горы шлака, разогнув спину таким трудным, старческим движением, что у Тани все дрогнуло внутри.

– Мама, я еще съезжу на толкучку и продукты по аттестату попробую вперед взять, а потом зайду за тобой, ладно?

Мать молча кивнула и пошла.

– Мама, – догнала ее Таня, – ты только не обижайся на меня.

Мать повернулась, посмотрела на нее и сказала ровным голосом, полным такого горя, при котором уже нет сил ни кричать, ни плакать:

– А я не обижаюсь на тебя… что ж обижаться… жизни ты меня лишила. – Повернулась и пошла.

Таня проводила взглядом мать и, прежде чем уйти, несколько минут оглушенно простояла на месте. Она все еще искала в себе ответ на последние слова матери, искала и не находила, потому что ответа на эти слова не было и не могло быть.

На заводском дворе два подростка, узбек и русский, катили по рельсам тяжелую вагонетку с железным ломом. Узбек оглянулся на Таню, повернулся к русскому и что-то сказал про нее. Русский тоже обернулся и посмотрел на нее.

– Приходите к нам еще раз в общежитие! – крикнул он. – Новые инструменты купили, вчера первый раз играли!

Таня ничего не ответила, только улыбнулась и помахала рукой.

Когда она была в общежитии, ребята, вывезенные из ленинградского ФЗУ, жаловались, что директор завода никак не купит им духовые инструменты. Там, в Ленинграде, у них был оркестр, правда, из того оркестра осталось только четверо, остальные умерли, но желающих ребят на заводе много. Жаловались не просто так, а с подходом, чтобы Малинину, явившемуся вместе с Таней, стало стыдно перед товарищем фронтовиком за то, что они с директором все только обещают купить ребятам инструменты.

«Значит, все же купили», – подумала Таня. И вспомнила, что ей надо проститься с Малининым. И не только проститься, а сказать ему о матери. Что сказать ему о матери, Таня и сама еще не знала. Но что-то надо было сделать, чтобы мать не так тяжело переживала, хотя что мог сделать для этого Малинин, Таня не знала, да навряд ли он и мог что сделать.

В парткоме Малинина не было. Сначала сказали, что он скоро придет, а потом спохватились, что сегодня собрание в инструментальном и Малинин там. Таня пошла в инструментальный, но собрание уже кончилось, а про Малинина сказали, что он в первом механическом. Таня пошла в другой конец заводского двора к первому механическому. Но и там Малинина уже не было – приходил и ушел.

Решив разыскать его вечером, когда зайдет за матерью, Таня повернула к заводским воротам и сразу же увидела Малинина. Он медленно шел через двор, наверно, обратно к себе в партком. Шел один, понурясь, тяжело вытаскивая из грязи ноги в кирзовых сапогах.

– Алексей Денисович! – поравнявшись, окликнула его Таня.

– Что скажешь? – Малинин на ходу сунул ей руку и продолжал идти, глядя себе под ноги.

– Завтра на Донской фронт улетаю, Алексей Денисович. Прислали вызов. Самолет прямо до штаба фронта, и меня берут.

– Ну что ж, поздравляю. – Малинин наконец поднял глаза на Таню. – Мать уже обрадовала?

– Сказала.

Таня посмотрела ему в глаза, и Малинин, прежде чем она успела что-нибудь сказать, понял ее просьбу.

– Ладно. Все понятно. Письма ей пиши. Как ни долго идут, а коли часто пишешь, так и часто приходят. Мне уже пришлось с некоторых требовать, чтобы писали домой, дурака не валяли. Смотри, чтоб замполиту твоей части такое письмо не пришло.