– Тогда вопроса не будет, – сказал Серпилин. – Но я доверяю его совести. Видимо, он чувствует себя способным докомандовать дивизией. Будь иначе – не цеплялся бы, не такой человек.

– Много ты знаешь, какой он человек, – сказал Батюк, – с Шестьдесят второй сегодня не соединился, хотя еще вчера обещал!

– А мы тоже фронту обещали, что ж, и нас теперь снимать? – сказал Серпилин. – И, откровенно говоря, не считаю, что виноваты. Сопротивление сверх ожиданий. Разведка фронтовая еще раз наврала. Не тридцать и не сорок тысяч там, в котле, осталось, а много больше.

– Закончим – посчитаем, – сказал Батюк.

– Бережной, когда был у меня, такую мысль подал, – сказал Захаров. – Может быть, не отстраняя Кузьмича, ему завтра уже заместителя по строевой подобрать, чтобы был его глазом в полках.

– Все это полумеры, – сказал Батюк. – Заместителя, конечно, можно и должно дать. Пикина твоего, – он кивнул Серпилину, – пока исполняющим, а старика – в госпиталь. Я ему уже сказал это, он ждет.

– Эх, Иван Капитоныч! – сказал Серпилин. – Если бы у него эта рана открылась в начале операции или в середине, я бы слова не сказал. Но когда перед самым концом… Надо же на его судьбу трезво посмотреть: если рана открылась, а ему пятьдесят восьмой год, это же его последняя операция, и не завершить ее для него смерти подобно… Очень прошу отложить на несколько дней ваше решение.

Батюк нахмурился. Кузьмича он мало ценил с самого его прихода: и прислали его второпях, через голову, не спросясь, и первое впечатление от старика было какое-то чудное, осталось такое ощущение, что сунули тебе в армию какого-то перестарка, – на тебе, боже, что мне негоже. Правда, потом Кузьмич неплохо воевал, но это мало изменило первое впечатление, сложившееся у Батюка. Считал, что неплохо воюет потому, что начальник штаба хороший, а вообще командир дивизии без перспективы, случайный. А сегодня плюс ко всему – еще этот разговор о Фрунзе. Подумаешь, Фрунзе его не тыкал! Какой герой гражданской войны нашелся… Батюка это тем более задело, что, брякнув сегодня Кузьмину «сдавай дивизию», он сделал это не со зла, а просто по привычке не думать о людях; вообще имел такое обыкновение говорить с подчиненными – и хвалил и ругал с маху, ни с чем не считаясь, и тут не посчитался, дал понять: отвоевал свое, старик, валяй в богадельню! Сейчас в глубине души чувствовал если не раскаяние – до этого не дошел, – но все же некоторую неловкость. И это чувство тоже мешало ему сейчас проявить свой нрав и пренебречь сопротивлением Захарова и Серпилина.

– Ладно, – помолчав, сказал Батюк и повернулся к Серпилину. – Утром, после артподготовки, поезжай сам в свою бывшую дивизию. Посмотри, как у них в целом дела идут, скорректируй, если надо, и к комдиву приглядись без сожалений, как долг требует. Если вынесешь такое же впечатление, как и я, вернешься – сразу доложим во фронт и отстраним от командования. А если сочтешь возможным оставить, тоже кота за хвост нечего тянуть. Там у них в дивизии твой помнач оперативного еще сидит?

– Третий день, – сказал Серпилин.

– Считаешь возможным его на зама?

– Считаю возможным.

– В таком случае согласуй с командиром дивизии и назначай от моего имени. Как ты смотришь на это? – обратился Батюк к Захарову.

– Согласен.

Батюк повернулся к Серпилину.

– Но имей в виду, Федор Федорович, в свою дивизию поедешь, свою дивизию и пожалей. Она дороже всех генеральских печалей. Сложится впечатление, что я был прав, – не качайся.

– А я не качели. Если надо снять, не остановлюсь перед этим.

Когда вышли вместе с Захаровым от командующего, Серпилин уже протянул руку, чтобы проститься, но Захаров остановил его:

– Проводи до моей квартиры. По Сто одиннадцатой в разведроте Гофмана помнишь?

– Помню. Две «Отваги» лично вручал. А что? Узнали, что немец?

– Да, – сказал Захаров. – Раздул тут у меня один работничек кадило: нарушение приказа и так далее… Пришлось Бережному дать острастку…

– Тогда уж и мне, – сказал Серпилин.

– Ничего, Бережной переживет и забудет, – сказал Захаров. – Я не о нем тревожусь. Что этот Гофман за человек?

– Дайте мне семь тысяч таких немцев, как он, я из них дивизию сформирую и во главе ее пойду воевать с фашистами. И считаю, что не раскаюсь.

– Ясно. Я приказал, чтоб завтра духу его в дивизии не было, – сказал Захаров, не считая нужным объяснять Серпилину, что сделал это не от хорошей жизни: сам поймет.

– И куда его теперь дальше?

– А об этом ты думай, раз он, по твоим словам, настолько хороший человек. Я свое дело сделал, теперь ты свое сделай.

– Могу оставить у себя в разведотделе сверхштатно переводчиком, они скоро будут нужны до зарезу.

– Слишком близко, – сказал Захаров. – Опять раскопают и второе кадило раздуют.

– Тогда согласую и отправлю в разведотдел фронта для той же цели. Там с руками оторвут.

– Опять за еврея выдашь? – усмехнулся Захаров.

– Подумаю, – сказал Серпилин серьезно, – в зависимости от того, с кем говорить буду.

– Вот и все.

Они уже стояли у входа в то, что Захаров так громко назвал своей квартирой.

– Охота в свою дивизию съездить? Засиделся в штабе.

– И охота и неохота.

– Почему?

– Больно миссия деликатная. Мне Пикин по-товарищески еще пять дней назад звонил, когда у Кузьмича рана открылась, спрашивал, как быть. Кузьмич взял с них слово – никому ничего, и положение Пикина, конечно, трудное. По букве как бы и обязан доложить, а по духу – всем известно, что сам спит и видит дивизию получить. Чем бы ни кончилось, все равно скажут: копал яму, хотел место занять.

– И что ты ему сказал?

– Сказал, пусть считает на всякий случай, что доложил, а я ходу не дал. А если создастся нетерпимое положение, пусть позвонит в открытую.

– Не звонил?

– Пока нет.

– Да, миссия твоя действительно деликатная, – сказал Захаров. – Хотя, по сути, сам на нее напросился.

– А потому напросился, что не терплю, когда так: все, что мог, сделал и пошел вон! Даже без спасиба! Можно по-всякому решать, но так нельзя. Война, конечно, сплошь и рядом толкает на такую бездушную стезю. И сам подчас на нее вступаешь… Вот как с Гофманом с этим. Но все равно не терплю этого ни в себе, ни в других.

– Да, все мы люди не безгрешные, – вздохнул Захаров.

– Эта верно, – сказал Серпилин, – только привыкать к этому неохота… Разрешите идти?

33

На следующее утро, 26 января, после короткой свирепой артподготовки части армии продолжали заниматься тем, чем занимались уже семнадцатые сутки, – сокрушали немецкую оборону, иногда врываясь и вгрызаясь в нее, а иногда только вминаясь и вдавливаясь.

Немцы дрались ожесточенно, хотя по всем признакам были уже на краю гибели. И, пожалуй, бойцы на передовой чувствовали это не хуже, чем генералы в штабе армии, а может, даже и лучше, потому что в большей степени – на собственной шкуре. Откровенно говоря, в том порыве, с каким в последние дни люди шли в бой, было, кроме всего прочего, и озлобление, вызванное собственной усталостью, и нетерпеливое недоумение: когда же кончатся у немца те последние силы, про которые твердим уже не первую неделю?

Пока шла артподготовка, Серпилин сидел над картой у телефона и думал о том, какие результаты даст этот еще с вечера тщательно спланированный артиллерийский удар, от каких будущих потерь спасет и от каких все равно не избавит. И еще думал о несоответствии масштабов своих вчерашних ночных разговоров с командующим и Захаровым с тем событием, которое про изойдет сегодня, если разрежем немцев и наконец соединимся с 62-й.

Ну какое, в самом деле, значение рядом с этим имеет приказ, умный или неумный – в это уже поздно входить, – но вынуждающий тебя ломать теперь голову над судьбой разведчика – немца с тремя медалями «За отвагу» и упрямым характером, из-за которого он не дал писарю записать себя евреем.