9

Проводив генерал-майора Серпилина и, как было приказано, дождавшись, пока самолет не поднялся в воздух, подполковник Артемьев возвращался с аэродрома.

Самолет ушел с опозданием, но ехать спать все равно еще нельзя было: требовалось до этого побывать в Бронетанковом управлении и лично забрать там один документ.

Машина свернула с улицы Горького и пошла по кольцу «Б».

«Все-таки понемногу наполняется», – подумал Артемьев про Москву и вспомнил неожиданный вопрос Серпилина, когда они дожидались посадки в самолет:

– Семью в Москву не вызываете?

– Не вызываю, товарищ генерал, – ответил он, не став объяснять, что живет на свете один как перст и вызывать ему некого.

Там, на аэродроме, глядя вслед пошедшему на Сталинград самолету, Артемьев с досадой подумал о своей временной, адъютантской судьбе. Хорошо, конечно, что попал в офицеры для поручений к начальству, у которого не просто «позвони», «подай», «принеси», а можно при желании набраться и ума на будущее. Но сегодня поглядел в хвост самолету, и потянуло на фронт.

Когда после госпиталя, еще с палочкой, попал в Генштаб, считал это удачей. Но последнее время стал тревожиться: а что, если начальство привыкнет и не захочет отпустить на фронт? Хотя, когда брало, обещало. Генерал-лейтенант последнюю неделю какой-то странный, смурной. А почему – неизвестно, и спрашивать не положено.

В Бронетанковом управлении, несмотря на ранний час, жизнь била ключом. По всему чувствовалось, что танкисты за последние месяцы подняли головы, и не удивительно: танковые и механизированные корпуса с начала ноябрьского наступления давали немцам жизни!

Забрав документ и спускаясь по лестнице, Артемьев посторонился, чтобы пропустить сбегавшего вниз генерал-майора с черными танкистскими петлицами. И, только уже пропустив, сзади увидев наголо бритую голову, понял, что этот генерал-майор – старый друг, халхинголец Костя Климович. В начале войны о нем говорили как о погибшем, но недавно он вдруг ожил и прошел по сводке, захватив в районе Тацинской сто самолетов.

– Костя! – окликнул Артемьев уже добежавшего до самого низа лестницы генерала. Окликнул, рассчитывая, что, если ошибся, генерал не отзовется.

Но генерал обернулся и стремительно пошел вверх навстречу Артемьеву. Они обнялись на середине лестницы.

– А я как раз был сейчас у танкистов и вспомнил тебя и Халхин-Гол, – сказал Артемьев.

– Нашел что вспоминать! – усмехнулся Климович. И была в этой жесткой усмешке целая вечность, отделявшая теперь их обоих от Халхин-Гола.

Они пошли вниз по лестнице.

– Что хромаешь? – спросил Климович.

– Был ранен.

– А теперь что делаешь?

– После ранения временно в Генштабе. Но скоро думаю обратно на фронт. А ты как здесь? Только недавно в сводке читал, что твоя бригада к Тацинской вышла.

– К Тацинской вышла, а через неделю вся вышла… – сказал Климович. – Четыре машины осталось. Послали на переформирование.

– Наверно, обидно было в разгар таких боев…

– Это только в стихах так пишут. Или у вас в Генеральном штабе в самом деле так думают?

– Что думают?

– А что командир бригады, когда у него из сорока машин четыре осталось, обижается, если его на переформирование отправляют? Не знаю, может, и есть такие дураки, я в них не записывался. Вот если бы у меня от бригады одно название, без танков, осталось, а мой личный состав все равно без ума в огонь как пехоту совали, вот тогда бы я обижался, что начальники боятся истинные потери в технике кому надо доложить. Бывает и так.

– Будем считать, что отбрил, – улыбнулся Артемьев.

– Да, представь себе, рад, – по-прежнему серьезно и страстно сказал Климович. – Рад, что своевременно вывели бригаду из боев; рад, что трезвое решение приняли и что обстановка это позволила; рад, потому что, по правде говоря, глупости еще творим. Бываешь свидетелем, как люди в общий котел победы свои глупости суют, рассчитывают, что там все перекипит и не будет видно, кто что положил.

– Я вижу, ты в сердитом настроении, а там у вас, наверху, – в более радужном.

– И я не в сердитом, а просто сплю и вижу, как бы поскорей научиться немцев не до полусмерти, а до смерти бить. А сердиться – что ж? Если б я солдатом был, тогда много на кого есть сердиться – и на взводного, и на ротного, на всех, до самого господа бога! А когда теперь я генерал, мне уже мало на кого остается сердиться, кроме себя. Ты когда воевать начал?

– В декабре сорок первого, под Москвой, деревня Зеленино, вступил в бой, командуя полком.

– Значит, прямо с наступления, с праздничка начал…

– Ну, положим, насчет праздничка… – перебил Артемьев и махнул рукой, подумав про себя, что как ни хорош Костя Климович, а все же, значит, из танка не видно, что такое пехота, и кто такой командир полка, и сколько пудов войны у него на горбу. Знал бы – не сказал бы про праздничек…

– Насчет праздничка не обижайся, – сказал Климович. – Празднички на войне тоже в крови. Это мне известно. Просто позавидовал тебе, что начал воевать с других картин, чем я…

Они стояли теперь внизу в вестибюле.

– Ну что ж, Паша, мне, к сожалению, на вокзал, да и у тебя, наверное, жизнь на колесах.

– Да, – сказал Артемьев. – Надо документ в Генштаб везти. – И вдруг спохватился: – Как семья?

– Семью похоронил, – ровным, без выражения голосом сказал Климович. – Всех разом, в одной воронке… И могилу не сам выбирал, и плакать времени не дали. Вот так. Еще вопросы есть?

– Извини.

– Ничего. Уже полтора года всем на этот вопрос отвечаю. Привык. А ты не женился?

– Нет.

– А я осенью после госпиталя чуть не женился. А потом подумал: зачем вдов и сирот плодить, когда их и без тебя хватает? Если так просто – другое дело. Ты – просто, и она – просто…

– Чтобы в случае чего: «Пускай она поплачет, ей ничего не значит…» – сказал Артемьев. – Что смотришь? Не мое.

– Это я догадался. Просто раньше не знал за тобой любви к стихам.

– А много ли, Костя, мы вообще раньше друг за другом знали? – сказал Артемьев. – Себя самих и то лишь на войне узнали…

Они вышли на улицу. После полутемного вестибюля на солнце резало глаза. Машина Артемьева стояла у подъезда. Климович высмотрел свою и махнул, чтобы подъезжала.

– Куда едешь?

– Новое соединение формировать. Для начала – на Казанский. А потом – туда, где танки делают. Ах, танки, танки! – воскликнул Климович. – Перед теми, кто их делает, – шапки с голов, а тем из нас, кто такие машины без рассудка губит в первом же бою, – палкой по роже!

Они спустились с крыльца. Артемьев заторопился и, неловко ступив раненой ногой, охнул.

– Не рано ли о фронте начал думать? – спросил Климович.

– Может, и рано, да больно уж сводки за живое берут!

– Это верно, – сказал Климович, – время такое, что не соскучишься. Ну ладно, воюй. Будь жив по возможности.

Они обнялись. Климович сел в машину и, закрывая дверцу, прощально махнул рукой.

Когда Артемьев вернулся в Генштаб, в приемной на дежурстве сидел второй адъютант – Косых. Этот у генерал-лейтенанта еще с довоенного времени. Офицеры для поручений третий раз меняются, а этот бессменный. Привык и другого в жизни не ищет.

– Насчет меня не звонил? – спросил Артемьев.

– Нет, – сказал Косых. – Можешь спать до четырнадцати.

Артемьев запер в сейф привезенный документ, сладко потянулся и с удовольствием представил себе, как доберется сейчас до маленькой комнаты на третьем этаже, где стояло пять коек для адъютантов. Казарменное положение в Генеральном штабе хотя и было отменено, но практически еще сохранялось.

– Позвони мне в тринадцать, чтоб не проспал.

– Позвоню, не беспокойся, – сказал Косых и, посмотрев в свой блокнот, вдруг вспомнил: – Генерал Шмелев звонил, приказал для тебя адрес записать. Какая-то женщина тебя ищет. Сейчас я тебе перепишу.

Но взволнованный Артемьев, не дожидаясь, пока Косых перепишет ему адрес, сам быстро обошел стол и заглянул в блокнот. Он знал, что его сестра, заброшенная в немецкий тыл, по сведениям партизанского штаба Западного фронта, еще год назад погибла при выполнении задания. Никаких подробностей он так и не добился и не до конца верил в эту смерть, зная случаи, когда такие известия потом оказывались ложными. В блокноте, из которого переписывал адрес Косых, стояла незнакомая фамилия: «Спросить Овсянникову…»