– Как хочешь.

– Могу и сейчас.

– Как хочешь, – повторил он.

– Нет, сейчас не хочу. Но, может быть, тебе это важно знать сейчас?

– Мне это не важно. И никогда не будет важно. Запомни это раз и навсегда.

Она улыбнулась в темноту этому сердитому «раз и навсегда».

– Говорим, как будто мы с тобой муж и жена.

– А как же иначе, – сказал он.

– Да, может быть, и так, – сказала она. – Если только тебе будет хорошо со мной.

– Мне хорошо с тобой.

– А ты сам еще не знаешь этого, и я тоже не знаю.

Она подумала, что если им и потом будет так же плохо друг с другом, как в эти первые минуты, то она не будет его женой, потому что это бессмысленно. Но она не могла поверить, что им и потом будет плохо, потому что чувствовала к нему такую нежность, которую, наверно, нельзя чувствовать отдельно, без того, чтобы людям не стало хорошо друг с другом. Ей хотелось скорей испытать еще раз, как им будет друг с другом. Неужели правда им опять будет плохо? Но она помнила, как он сказал о себе, что вымотался, и, неподвижно лежа рядом с ним, вдруг спросила:

– У тебя есть завернуть?

Он сначала не понял.

– Что?

– Закурить хочу.

– Есть папиросы.

– А махорки нет? Я больше привыкла к махорке.

– Есть и махорка.

Он достал махорку и оторвал уголок от газеты.

Она свернула самокрутку и, когда он щелкнул зажигалкой, увидела его чуть удивленное лицо.

– Ты еще не привык ко мне. Думаешь, я баба? А я уже давно стала солдатом. А потом уже все другое, – сказала она и подумала: «Боже мой, как все-таки все это трудно! И как я хочу, чтобы поскорей кончилась война! И какое это счастье, что тихо, и завтра, наверное, уже не будет боя, и никто из нас не будет воевать, пока нас не перебросят на другой фронт, может быть, целый месяц, а может, и больше». Она подумала об этом с такой страстной надеждой, за которую в другую минуту жизни сама бы жестоко обругала себя.

– А у тебя волосы еще не высохли.

Она чувствовала, как он дышит ей в затылок, и радовалась, что вымыла голову и волосы у нее чистые и мягкие, хотя и чуть-чуть мокрые.

– Докурила?

– Нет.

– Не кури больше.

– Ладно.

– Дай мне.

Он взял самокрутку, два раза курнул, потом в темноте потянулся через нее рукой и притушил самокрутку где-то внизу, об пол.

– Не бойся, – сказал он, уже не отнимая тяжело легшей ей на плечо руки.

– Я больше никогда не буду таким грубым. Никогда. Ты не боишься?

– Не боюсь, – сказала она, стиснув зубы от страха, что им опять будет нехорошо.

38

Они встали совсем рано. Она еще среди ночи сказала, что в половине седьмого уйдет, иначе не вернется вовремя к себе в санитарный отдел.

– Будет еще совсем темно, – сказал Синцов.

– Вот и хорошо.

Под утро он два раза сквозь сон чувствовал, как она брала и поворачивала его руку и, приблизив к глазам, смотрела на светящийся циферблат часов. А в половине седьмого тихо, на ухо, сказала, что встает, и, когда он в ответ обнял ее, коротко и крепко прижалась к нему и так же быстро оторвалась.

И в ее движении было что-то так твердо решенное, что он не посмел удерживать ее, а, полежав несколько минут один, тоже поднялся и стал одеваться.

– Где твоя зажигалка? Посвети, я не найду ремень, – сказала она, двигаясь в темноте.

Он посветил и увидел, что она стоит уже одетая, в полушубке.

– Твой ремень на кресле, – сказал он. – Я зажгу «катюшу».

– Еще лучше.

Он подошел к столу и зажег «катюшу». Ее ремень с пистолетом действительно лежал на кресле. Но Таня, взяв его в руки, не стала опоясываться, а положила перед собой на стол, опустилась в кресло и, глядя на стоявшего перед ней Синцова, глубоко вздохнула.

– Если б ты знал, какая я счастливая и какая усталая. Ноги подкашиваются.

– Ну и приляг здесь хоть ненадолго, вот так, одетая, – сказал Синцов, показывая на пустой диван Завалишина. – Не стесняйся. Все равно никто ничего не скажет.

– А я не стесняюсь. Просто мне надо идти. Вот если опоздаю к девяти, как обещала Рослякову, тогда будет стыдно. А так пусть говорят, что хотят. И ты что хочешь говори и что хочешь думай.

– А я сейчас сам не знаю, что думать о тебе, – сказал Синцов и, поколебавшись, добавил: – По-моему, я люблю тебя.

И она, заметив его колебание, чуть не спросила: «А что будешь делать со своей памятью, тоже не знаешь? Или уже придумал?» Чуть не спросила, потому что не могла примирить свое представление о нем с мыслью, что он мог так скоро забыть свою жену.

– Ну вот и посидела, – так ничего и не спросив, сказала она и поднялась.

– Я провожу тебя.

– А ты можешь?

Она не хотела просить об этом сама. Боялась, что ему нельзя по службе.

– Пока могу. До артиллерийских позиций. Возможно, от них пойдут в тыл обратные машины, тогда подсажу тебя и отправлю.

Он подошел и тихо поцеловал ее. Она улыбнулась.

– Так виновато меня поцеловал, словно я ухожу на работу, а ты остаешься тут спать и бездельничать.

– Спать уже не придется. А бездельничать – вполне возможно. Как рассветет – сдадутся наши фрицы, вот и будем бездельничать.

– А ты веришь в это? – Она с надеждой посмотрела ему в глаза.

– В смысле бездельничать, конечно, шутка, так и так будет хлопот полон рот, а что сдадутся – вполне верю. Вчера они уже дрались, можно сказать…

– Он так и не подобрал слова, чтобы объяснить, как вчера дрались немцы. – Пошли?

В соседнем подвале за столом спал Ильин, положив на телефон руку, словно больше надеясь на нее, чем на свой слух.

Когда они вошли, он проснулся: сначала пошевелил рукой на телефоне, потом открыл глаза и спросонок качнулся.

– Я пойду провожу, – кивнул на Таню Синцов. – До артиллеристов, до огневых. Буду через тридцать минут самое большее.

– Ясно. – Ильин встал.

– Здравствуйте. – Таня заметила, что Ильин смотрит на нее, шагнула к нему и первая протянула руку. – И до свидания. И спасибо за все.

И Синцов удивился той смелости и внутренней силе, с которой она это сказала. И еще раз подумал, что, хотя их швырнуло друг к другу, прежде чем они сами успели опомниться, он все равно уже любит эту женщину. А Ильин, который, наверно, ожидал, что она смутится сейчас, утром, его присутствия, смутился сам и неловко спросил:

– Как, хорошо у нас выспались?

– Хорошо, – серьезно и просто ответила Таня.

И, не оглядываясь, прошла через подвал впереди Синцова. А когда вышли наружу, остановилась, протянула в темноте назад руку и, найдя его руку, сказала:

– Самой не верится, что я тебя все-таки встретила.

– Как будет дальше? – спросил он.

– Не знаю. Куда нам идти – в эту сторону?

– Да.

Они пошли, и она еще раз молча подумала: «Не знаю». Не о своих чувствах к нему, а все о том же: сдадутся ли немцы или еще будут бои? Если будут, значит, ему опять воевать. И может быть, уже сегодня, через несколько часов. Эта мысль привязалась к ней, как проклятая, в середине ночи и никак не отвязывалась. И в то же время эта проклятая мысль означала, что она счастлива, что у нее есть теперь на свете человек, ее человек, и она смертельно боится за этого своего человека.

– Ты спросил, как будет дальше, – сказала она, отрываясь от этой одновременно и счастливой и несчастной мысли о нем. – Я сделаю все, чтобы видеть тебя. Каждый раз, как смогу.

– И я тоже, – сказал он.

Сказал весело и уверенно, хотя понимал, что за этим так просто сказанным «каждый раз, как смогу» стоит бесконечное число раз «не смогу» – из-за людей, из-за службы, из-за собственного понимания своего долга на войне.

А все-таки как здорово было услышать эти слова! Удивительное это дело – остаться в живых, и встретиться с женщиной, и вдруг почувствовать в полную силу, что это значит – остаться в живых!

«Ну и как все-таки все это у нас будет, трезво говоря?» – мысленно остановил себя он.