Это военврач, сидевший на заднем борту, крикнул Тане – новенькой у них здесь, на фронте. Она поняла а кивнула.
Грузовик, не уменьшая скорости, стал брать подъем. Дорога шла по узкой, поднимавшейся вверх лощине; справа и слева тянулись высоты – все в черных воронках, в кольях с изорванной колючей проволокой. Вдоль высот зигзагами шли линии окопов.
Все кругом было разметано и расшвыряно в невообразимом беспорядке. Повсюду, и близко и далеко, лежали полузаметенные трупы и искореженные, вывернутые из земли железные балки и плиты. В снегу зияли черные дыры: наверное, это были разбитые блиндажи. И опять рваная проволока, и опять трупы, и брошенные орудия, и торчащие из снега странно вывихнутые башни танков, и остовы сгоревших машин у самой дороги. А немножко подальше – несколько связанных в пучок толстых, странных труб, похожих на самоварные.
– Ихние «ванюши»! – крикнул, на ходу пересаживаясь по борту поближе к Тане, военврач и, сорвав с полуседой головы шапку, ткнул ею в сторону этих странных труб.
Машина перевалила через гребень.
– Первую полосу их позиций проезжаем! – крикнул он. – Полоса была – будь здоров! Десятого и одиннадцатого числа ее прорывали!
Таня посмотрела под уклон на несшуюся навстречу дорогу и, мельком успев заметить на ней, впереди, что-то странное, плоское, похожее и непохожее на человека, невольно поднялась, словно желая облегчить тяжесть машины, которая проезжала по этому плоскому, похожему на человека.
Через секунду оно оказалось уже позади. Это и был человек – вдавленный в лед и разъезженный в лепешку труп немца.
И снова по обеим сторонам дороги, уже на обратных скатах высот, с которых она спускалась, пошли воронки, воронки, а потом уже не воронки, а сплошная черная дымная полоса. И на этой полосе и за ней, на снегу, – бугорки трупов.
– «Катюши» работали! – крикнул военврач и еще немножко передвинулся по борту к Тане. – Замечаете: ни одной лошади не валяется? Это еще одиннадцатого числа было, а они уже всех лошадей в котел пустили.
Недалеко от дороги близко друг к другу стояли три танка: два – орудиями в ту сторону, куда шла машина, а третий – без башни. Башня лежала в снегу, отдельно, словно сбитая с головы каска.
– Это уже наши, а не ихние – «тридцатьчетверки». – Военврач сидел теперь так близко к Тане, что мог не кричать. – Не дошли, сгорели, бедные.
И Таня еще долго смотрела назад, на эти все уменьшавшиеся сгоревшие «тридцатьчетверки». Смотрела до тех пор, пока они не скрылись из виду.
Все, что она видела сегодня, делилось на «наше» и «ихнее». Наше – это была машина, на которой они неслись по дороге, и другие машины, ехавшие навстречу, и четыре трактора с длинными пушками, ползшие по обочине, и зенитная батарея – на пригорке, и с ревом прошедшие над головами незнакомого вида остроносые самолеты, про которые военврач сказал: «Пошли на штурмовку».
«Наше» было живое, а «ихнее» – мертвое. Мертвая проволока, мертвые окопы, мертвые люди в снегу, мертвые, брошенные орудия и машины.
Сначала, когда она ехала, ей казалось, что здесь все наше только живое, а все ихнее только мертвое. И когда военврач показал ей на эти «тридцатьчетверки», она так долго смотрела на них, пока не потеряла из виду, потому что это было первое наше мертвое, что она увидела сегодня. Увидела и подумала, что тут повсюду, кругом, наверно, очень много и нашего тоже мертвого, как эти танки, и наших убитых тоже, конечно, много, но только их уже убрали, зарыли, а немцев еще никто не хоронил.
Конечно, это было так, и глупо было думать по-другому. И она до сих пор думала по-другому просто потому, что впервые попала на такую войну, где мы были сильнее немцев. Что она видела до сих пор? Начало войны, отступление, окружение, немецкую технику, прущую по всем дорогам. Не мертвую, а живую, нахальную, ревущую, гремящую, голосящую чужие песни из кузовов. Технику, которую обходили, через которую пробивались, которую иногда взрывали – одну машину из ста.
А потом – немецкий тыл и колонны наших пленных. Такие нестерпимо длинные, как будто взяли в плен всю Россию. И сваленные в кюветы вдоль дорог беспомощные, заржавелые коробки наших танков и броневичков.
И немецкие эшелоны, один за другим идущие к фронту, карательные батальоны, охранные команды, эсэсовские команды, городские комендатуры. Немецкие машины и немецкие патрули на Гауптштрассе в Смоленске…
Да, конечно, потом, когда ее вывезли в Москву и когда она лежала в госпитале и вышла оттуда и ехала в Ташкент, и там, в Ташкенте, она знала, читала в газетах, слышала по радио, что все переменилось, что мы наступаем. Но все это было одно, а то, что сейчас впервые за всю войну она испытывала сама, было совсем другое.
Еще утром на военном аэродроме, где они садились и где кругом, по всему громадному снежному полю, прогревая перед взлетом моторы, гудели наши пикирующие бомбардировщики, она задохнулась от радости.
И это чувство не оставляло ее сегодня целый день: и по дороге с аэродрома в штаб армии, и теперь, когда они ехали. Оно все росло, и усиливалось, и превращалось в какую-то счастливую глухоту; ей даже не хотелось слушать то, что ей объясняют, хотелось только своими глазами наглядеться на все это, поскорей, досыта, как голодной.
А соседи, за исключением молодого военврача, не смотрели на дорогу и говорили о своем. О том, что у военнопленных наверняка будет вшивость и придется на это дело бросить часть банно-прачечного отряда, потому что людей надо мыть, главное, мыть. Мыть, стричь и брить. И что нужно поосторожнее с пищей, потому что люди – изголодавшиеся, дистрофики, непродуманным рационом можно вызвать непроходимость кишок.
Машина снова пошла на подъем. Съехав левыми колесами на обочину и тяжело кромсая снег рубчатыми шинами, она полезла вверх, обгоняя колонну грузовиков, над кузовами которых торчало что-то большое, завернутое в брезенты.
Сначала Таня не поняла, что это и есть «катюши», а потом поняла и, поднявшись, стала жадно считать, сколько их.
– Зверь, а не машина, – сказал сзади нее военврач, и она кивнула и только потом поняла, что он говорит не про «катюши», а про их собственную машину, которая уверенно полезла вверх, обгоняя колонну. – Сила! – восторженно сказал военврач. – Союзники через Иран их гонят. – И снова повторил: – Сила! И не то что ихние «валлентайны».
– Какие «валлентайны»?
– Танки ихние. Я в танковом корпусе служил, знаю, как с ними горе хлебают. Дерьмо – рядом с нашей «тридцатьчетверкой». Один снаряд в него влепят – и горит как свечка. Одним словом, прощай, родина!
Но Таня хотя и слушала, не могла думать о том, о чем он говорил: «валлентайны», «сила!», «дерьмо!». Она ехала и продолжала жадно считать «катюши».
«Катюш» было тридцать шесть. «Наверное, целый полк», – подумала Таня, когда они обогнали головную машину. И вздохнула, вдруг представив себе, как мать сейчас там, в Ташкенте, кончает смену и готовится идти домой, одна…
«Студебеккер» свернул влево и поехал по другой дороге, мимо громадных пушек. Их дула были высоко задраны в небо, и Таня сначала подумала, что это зенитки, но потом сообразила, что зенитки не бывают такими громадными и это, наверно, артиллерия дальнего действия.
– Фронт все уходит вперед. Скоро и эти передвинутся, – сказал военврач, когда орудия исчезли из виду.
Но, словно чтобы возразить ему, сзади раздался такой оглушительный удар, что Таня от неожиданности подпрыгнула и чуть не вывалилась. Потом еще удар и еще.
– Нет, пока не передвигаются. Бьют отсюда, – сказал военврач, придержав ее за плечо.
А орудия все продолжали и продолжали бить, и снаряды с режущим воздух тяжелым свистом проходили над головами куда-то далеко вперед.
– А разрывов не слышите? – в одну из пауз спросил военврач.
Таня прислушалась, но ничего не услыхала.
– Нет, не слышно, – сказал военврач, – сегодня ветер на немцев.
Машина еще раз свернула, и впереди вдруг сразу стало видно место, куда они ехали, – пологий голый холм, окруженный двумя рядами колючей проволоки. Снаружи у проволоки барак, а внутри что-то странное, серо-белое, тянущееся вдоль всей проволоки.