– Как потом, на медицинской комиссии разберемся, – зло сказал Росляков.

– Если больны, пойдете в госпиталь, а если здоровы… – Он не договорил, но выражение его лица не обещало ничего хорошего. – Отдайте сумку!

И, сам переняв сумку, протянул ее Тане.

– Оказанием помощи не увлекайтесь. Это здесь капля в море. А вот чтобы бульоном всех, кого можно, не пропустив, напоили – более важная задача и более тяжелая… Поехали! – Он повернулся к лейтенанту и политруку из банно-прачечного отряда: – А вы со мной не поедете. Кухню отцепите, полуторку с шофером забирайте – и прямо к себе. И чтобы весь ваш отряд через три часа был у Костюковского. Полуторку потом верните, не замахорьте!

– Не забудь насчет парикмахеров команду дать, – подсказал батальонный комиссар.

– Да, уж парикмахеров придется со всей армии согнать, – сказал Росляков. – Все волосистые части придется брить…

– И одеял в машины побольше нагребите… И брезенты. Холодно. Да и машин сразу побольше, не только наши автобусы! Машин много потребуется.

– Ничего, Степан Никанорович, я сразу, как приеду, Косте позвоню, – уже на ходу сказал Росляков. – Костя все даст!

– Костя – это кто? – спросила Таня у батальонного комиссара, когда машина отъехала.

– Член Военного совета армии.

И Таня вспомнила того курносого, седого, с маленькими глазками человека, которого видела сегодня у Серпилина.

– Солдаты его так прозвали, – сказал батальонный комиссар. – Это у них заслужить надо. Члена Военного совета армии – и вдруг Костей! Он еще сюда сам принесется, не утерпит, вот увидите…

Водитель, сердито бурча под нос, отцеплял от полуторки кухню. Двое из банно-прачечного топтались рядом, один даже помогал для скорости. И как только отцепили, сели в полуторку и уехали.

– Тетерин, давай скорей возвращайся! – вдогонку крикнул повар водителю.

– Не бойся, – сказал батальонный комиссар, – умный водитель повара с кухней надолго не бросит. Скоро бульон сваришь?

– Пока вскипячу, да засыплю, да разойдется – минут сорок.

– Что ж так долго у тебя?

– Если бы вода, а то снег, – сказал повар. – Его еще растопить надо. Как вы приехали, я только заложил, да еще добавлял, набивал. Сам спешу! Уже одни нары изрубил, чтобы по-сухому горело…

– Зайдемте в барак, несколько минут погреемся, – предложил Тане батальонный комиссар.

Он стоял с поднятым воротником шинели. Лицо у него было иззябшее, старческое, с красными прожилками. И Таня подумала, что ему еще больше лет, чем ей показалось вначале. Даже странно было видеть на фронте такого старого человека.

– А по-моему, нет там никакой заразы, – сказал батальонный комиссар, когда они вошли в барак. – Вошь есть, а заразы нет. Просто она по теплому ползает, спасается. Снаружи в землянку зайдешь – вроде бы тепло, на деле – ниже нуля. И это, считай, уже третий месяц… Видели, мертвых-то пораздевали – все или на себя, или на топливо. Мертвым не нужно, а живым нужно. Я около одного присел там, говорю: больно вшей у вас много. А он говорит: «Не бойся, доктор, тут у нас заразы нет, вымерзла вся зараза. Теперь у нас тут одна болезнь – смерть. А других болезней уже нету». Вот как человек сказал про свою жизнь…

Он прошелся по бараку, хлопая себя то по груди, то по спине, никак не мог согреться.

– Раз с десятого не ели, значит, как мы наступление начали, так они пленных кормить перестали. А до этого как кормили? Как кормили? – крикнул он Тане, словно она могла ответить на это.

Таня содрогнулась и подумала: «Неужели ничего невозможно было сделать с этим раньше?» Ее потрясла мысль, что, в то время как она ехала в Ташкент и была в Ташкенте и вместе со всеми радовалась, что на немцев началось наступление и что они в кольце, в это время там, внутри этого кольца, оказывается, были наши люди! Они там, внутри, оставались еще во власти немцев. А мы целых две недели, до сегодняшнего дня, ничем не могли им помочь. Да что же это такое делается!

– Неужели мы ничего не знали про этот лагерь? – воскликнула она, пораженная собственной мыслью.

– Откуда же было знать. А кабы знали – кому от этого легче?

– Ну как же, – сказала Таня, – может быть, тогда что-то сделали! Хоть на несколько дней раньше освободили!

Батальонный комиссар пожал плечами.

– Навряд ли. Тут война идет – сила на силу! Хочешь, а не можешь! Бывает, одного раненого с ничейной тащим, сколько голов сложим, а не спасем. А тут…

Он махнул рукой. Потом спросил:

– На войне с начала?

– С начала.

– И я с начала… Был и санитаром, пока звания не дали, и комиссаром медсанбата…

– А кем вы до войны были? – спросила Таня, поняв из его слов, что раз он начал войну солдатом, то, значит, не был раньше военным.

– Кем до войны был? – как-то нехотя, словно не желая вспоминать, сказал он. – Много кем я был. На войну пошел с ополчением. Перед нею четыре года на пенсии был, по болезни. А до этого, – он снова как-то нехотя остановился, – на Бамлаге служил, на строительстве, в КВЧ… Есть там в лагерях такая КВЧ – культурно-воспитательная часть! А еще раньше в трудкоммунах работал, Макаренко Антона Семеновича, между прочим, знал, – вздохнул он и замолчал.

– А сколько вам лет? – спросила Таня.

– Пятьдесят еще не исполнилось, – сказал он и усмехнулся. – Состарил меня Бамлаг. Есть и такие, которые не старились, а меня состарил… В общем, уволился по болезни…

Он взглянул на Таню так, словно она должна была понять что-то, чего он не договорил, но она не поняла, а только почувствовала, что в жизни этого человека есть что-то непростое. И это непростое стоит за его словами «уволился по болезни».

– Пойдемте, – сказала Таня.

Они пробыли в бараке уже десять минут, и ей казалось, что стыдно дольше задерживаться здесь. Им обоим надо было идти туда, в землянки. Может быть, и не надо, но все равно надо.

– Пойдем… Старшина там, наверное. Надо, чтоб санитаров собрал и за бульоном шел.

Они молча прошли еще раз – в третий раз – по трупам. Миновали ту землянку, в которой уже была Таня, дошли до второй и остановились.

– Вы сюда, что ли, зайдите, – сказал батальонный комиссар, – а я дальше пойду, погляжу.

Сказал и пошел дальше.

– Сейчас зайду, – сказала Таня.

Ей вдруг захотелось закурить. Всего две-три минуты постоять и подымить, прежде чем заходить туда, внутрь. Она вытащила из кармана полушубка пачку «Беломора». В пачке оставалось три папиросы, остальные выкурила. Там, в Ташкенте, при матери сдерживалась, не курила, чтобы не расстраивать ее. Даже и без нее не курила, чтобы табаком не пахло. А в дороге искурила почти всю пачку – от волнения, от ожидания будущего…

На войне, конечно, не выбирают, а все-таки еще не умещалось в сознании все, что произошло с ней сегодня за один день. И день еще не кончился! Утром последняя посадка там, на бомбардировочном аэродроме, и летчики, с которыми летела, – веселые, здоровые… И другие летчики, которые их встретили и спрашивали, не привезли ли из Ташкента яблочек. Тоже веселые, здоровые, весело обещавшие, что теперь фрицам хана, делов осталось дня на три, на четыре самое большее…

И этот лагерь, и эти люди здесь, в землянках.

Она решила, что выкурит папиросу сразу, в несколько затяжек, и как только выкурит, сейчас же пойдет. Все, что ее волновало еще несколько часов назад, там, пока она ходила и ждала начсанарма, – мысли о себе и Артемьеве и о том, хорошо или плохо, что все так быстро и смешно кончилось, – все отошло, провалилось, как будто всего этого никогда и не было.

Вдали, перед проволокой, темнел вал из трупов, похожий отсюда, издалека, на всякий другой невысокий вал. Такие валы из выброшенной наверх земли обычно тянутся вдоль противотанковых рвов. Сейчас, когда уже начало смеркаться, можно было подумать, что это просто вал из земли и льда, но она смотрела туда и знала, что он не из земли и льда, а из людей.

– Сестрица, оставь бычка!

Она обернулась и увидела вышедшего из землянки санитара – молодое, доброе, круглощекое живое лицо, и обрадовалась ему так, словно за минуту до этого уже ничего живого, кроме нее самой, не оставалось на свете.