Так стремились к этому все последние дни, а соединение все же произошло неожиданно! Увидели флаг, поднялись, рванулись прямо к нему и потеряли еще двух человек: слева ударил немецкий пулемет. Разозлились, ослепили этот пулемет огнем, подползли и забросали гранатами всех, кто там был.

А потом в открытую, как будто уже ничего не могло произойти, рывком пробежали оставшиеся полтораста метров до развалин с флагом. И действительно, ничего не произошло: немцы не стреляли – или отошли, или тот закиданный гранатами пулемет был у них здесь последним. Над этим уже не думали. Мысль была о другом – о том, что соединились.

В развалинах с флагом, когда добежали до них, было всего семь человек: командир взвода – сержант, пять его бойцов и политрук. В их лице и заняла 62-я армия те последние, с той, с их стороны, развалины одновременно с Чугуновым, взявшим другие последние, с этой, с нашей стороны.

Флаг у ребят из Шестьдесят второй был заготовлен заранее – кусок кумача с остатками белых печатных букв: обрывок праздничного транспаранта с каким-то еще довоенным лозунгом. И был он прикручен трофейным телефонным проводом к обломанной палке от гардины. Вот какой это был флаг, который увидел Синцов, когда вместе с Чугуновым прибежал сюда вслед за солдатами. Прибежал и с первых же слов узнал, что исполнилась владевшая им в последние дни мечта встретиться со своей собственной бывшей дивизией. Надо сказать, что это была не просто мечта: в последние дни и по карте и по местности получалось, что он с батальоном выходит к тем самым улицам Сталинграда, где с октября держала оборону его бывшая дивизия. Но он все же до конца не давал себе поверить в такую встречу – мало ли какие могли быть там, в Шестьдесят второй, смены и переброски частей! А на поверку вышло, что ничего не переменилось: как дивизия держала оборону на этом направлении, так с него же потом, метр за метром, стала наступать на немцев. Правда, люди, с которыми встретились, были и не из того батальона и не из того полка, где служил Синцов. И кто у соседей в полку сейчас живой и кто неживой, политрук не знал, а на вопрос Синцова, по-прежнему ли командует соседним полком майор Шавров, ответил, что, кажется, так, фамилия сходная, но не майор, а подполковник. Про других, кто поменьше, вопросы тем более задавать не приходилось.

– Так он же раненый, командир полка, третьего дня сам видел, как вывозили его! – вдруг сказал сержант, командир взвода.

– Это наш, Пронин, а старший лейтенант за соседа спрашивает.

– За соседа не знаем, – сказал сержант.

Немцы нигде вблизи не стреляли – как отрезало. Бой слышался слева и справа, и с непривычки казалось далеко, потому что весь день был слишком близко – у самых ушей.

С той стороны, из Шестьдесят второй, никто новый не подходил. Политрук нацарапал короткое донесение, что встретились со своими, и послал с ним к себе в тыл одного из солдат. Синцов сделал то же самое.

Иван Авдеич разостлал на дымном снегу у стены плащ-палатку, на нее высыпали запас сухарей, сколько у кого было, и пустили в расход две фляги с водкой: у Синцова была начатая, а у Чугунова полная, по пробку. На двадцать человек хватило по глотку. Шестерым из Шестьдесят второй дали выпить первыми из уважения к их армии и к их солдатской судьбе. Хотя они наступали уже с конца ноября, а все же после стольких месяцев войны, когда только попяться на шаг – и уже в Волге, чувствовали себя как бы вышедшими из окружения. А седьмому не повезло: ушел с донесением, не выпив. Вспомнили о нем и пожалели.

– В тюрьме сроду не сидел, – сказал политрук, после того как выпил, – а как будто из тюрьмы на волю вышел, честное слово. Раньше все в упор, в упор! – Он сжал кулаки и пристукнул ими друг о друга, показывая, как они все время в упор были с немцами. – А сейчас выходит: иди хоть до Москвы. – И он махнул рукой.

– До Москвы идти не требуется, – сказал любивший точность Чугунов, – теперь требуется до Харькова.

– Так я же не про то. – Политрук улыбнулся немного растерянно: неужели его не поняли?

Но все его прекрасно поняли, даже Чугунов, поправивший только так, для порядка. Куда теперь наступать, политрук знал не хуже их, а просто сказал от души про собственное, нахлынувшее на него чувство свободы.

Так просто, даже заурядно выглядело это историческое событие там, где оказался Синцов со своим батальоном. И на других участках фронта, левее и правее, где то же самое произошло получасом раньше или получасом позже, навряд ли все это выглядело более торжественно, хотя прямым результатом случившегося был конец 6-й германской армии как единого целого и полный отчаяния приказ генерал-полковника Паулюса о том, что в связи с потерей управления вся отрезанная от него северная группа войск отныне выходит из его подчинения и должна действовать и погибать самостоятельно.

И в судьбе людей, и в судьбе воинских частей бывает за войну несколько высших точек. И чаще всего их вполне, до конца осознают лишь потом. Такой высшей точкой для Синцова и его батальона был этот момент соединения со сталинградцами. В их душах смешались и радостное чувство важности случившегося, и усталость от боя, и какое-то странное удивление: неужели соединились? Как же все это так просто вышло?.. Была и некоторая растерянность перед будущим: а что прикажут теперь? Ясно, прикажут что-то новое, куда-то повернут, или перебросят, или введут в бой на другом участке, или выведут во второй эшелон…

К этим общим для всех чувствам у Синцова прибавлялось еще свое собственное. Впервые за все дни боев его как бы неуловимо отделяло от своего батальона и своих людей чувство сохранившейся связи с тем, прежним батальоном, который был рядом и до которого теперь действительно можно было дойти и встретить в нем всех, кто остался жив. Это вполне реально, потому что между ним и его бывшим батальоном уже не было немцев, а в то же время это было совершенно невозможно, потому что он был теперь в другой дивизии и командовал в этой другой дивизии другим батальоном и, пока шли бои, не мог даже подумать о том, чтобы оставить его.

– Как ваша фамилия, товарищ политрук? – спросил Синцов у политрука из Шестьдесят второй.

– Наумов.

– А ваша, товарищ сержант?

– Литвиненко.

Синцов достал полевую книжку и записал их фамилии и фамилии бойцов. Что-то заставило его сделать это даже без мысли о том, понадобятся ли. Хотя могли понадобиться. Завалишину для политдонесения или для разговора с солдатами – мало ли для чего. А может, кто ее знает, просто вдруг сказалась забытая журналистская привычка.

– Ладно, – сказал Синцов, засунул обратно в сумку полевую книжку и обратился к Чугунову: – Ты, Василий Алексеевич, оставайся пока здесь, тянуть связь обождем. Пойду к себе, узнаю, может, уже есть какие приказания.

К себе – значит полкилометра назад, туда, где перед последним рывком наспех обосновал в полуразрушенном погребе свой последний командный пункт.

– Погоди, старший лейтенант, – сказал политрук из Шестьдесят второй. – Сейчас флаг тебе надпишу, передай в свою дивизию от нас.

Синцов не понял, что значит «надпишу», но не переспросил. А политрук лег на плащ-палатку, расправил флаг на подсунутом одним из солдат куске обгорелой фанеры, приказал, чтобы придержали, натянул, вытащил из кармана полушубка огрызок химического карандаша и, слюнявя после каждой буквы, написал на флаге косо и крупно: «Бойцам 111-й от сталинградцев». И число: «26 ян.». После «ян» поставил точку – то ли карандаша, то ли терпения не хватило, – поднялся и отдал флаг молча стоявшему в ожидании Синцову. Отдал, даже не позаботясь написать номер собственной дивизии, отдал как награду от сталинградцев, все выдержавших и теперь известных на всю Россию. Такое у него в глазах было выражение в эту минуту – и слеза в уголке от усталости и от выпитой водки… Синцов взял и перенял из правой руки в левую обломанную палку с флагом, а правой долго тряс руку политрука, чувствуя, как слезы набегают на глаза.

– Товарищ старший лейтенант… – раздался голос Рыбочкина.