– Даже, откровенно говоря, удивился, – сказал Синцов, – что он тебя перед самым концом боев из батальона забрал.

– А он хитрый, – сказал Зырянов о Туманяне. – Пронюхал, что командир дивизии прочит меня в замы к Колокольникову, и не дал, сам взял. А насчет конца боев, пока не кончили – еще не конец. Патроны у них еще есть, мины есть, укрытия – будь здоров… Могут, несмотря на голод, еще неделю драться – вопрос воли! Я бы, например, на месте их командования каждого, кто руки поднял, своей рукой уложил и сам последним лег, а не сдался.

– Не каждый так на жизнь смотрит.

– А что за жизнь в плену, что в ихнем, что в нашем! – махнул рукой Зырянов.

– Значит, хорошо, что не все у них такие отпетые, как ты! Паулюс-то с пятнадцатью генералами сдался…

– Слух прошел, – тихо сказал Зырянов, – что ночью в армии Военный совет был, стоял вопрос, как с нашими фрицами быть после того, как Паулюс капитулировал: ждать, пока и эти с голоду лапки поднимут, или добивать? Говорят, только один наш Кузьмич голос поднял – ждать! И ему духу дали.

– К нам придешь? – прощаясь, спросил Синцов.

– Завтра плохо воевать будешь – приду нажимать, – усмехнулся Зырянов, – а сегодня навряд ли потребуется.

Они хорошо поняли друг друга, и Синцов продолжал думать об этом, возвращаясь в батальон и прислушиваясь к редкой стрельбе, доносившейся с переднего края. Что значит «продолжать активные действия», одновременно готовясь к завтрашнему наступлению? Все, снизу доверху, прекрасно понимают, что раз так, то сделаем вид и донесем, как положено, а на самом деле будем беречь себя к завтрему. Просто такая привычка сложилась – сами себя обманываем: раз начали, то считается, что наступаем все время, как заведенная машина. А на самом деле, хотя и не даем себе пощады, а все-таки день на день не приходится, передышки есть и будут, без них на войне не живут. И все умные это понимают, а вот если на дурака нарвешься, тогда, конечно, плохо!

Когда вернулся в батальон и сказал о приказе, почувствовал: мнения об этом разные. Завалишин, кажется, ждал другого – понурился и сказал, что сразу пойдет в роты, говорить с людьми. Рыбочкин, наоборот, был доволен. Второй день переживал, что Синцов не взял его с собой, когда захватывали в плен генерала, и, видимо, надеялся что-нибудь еще совершить завтра, в последнем бою. Ильин при других сдержанно ответил: «Что ж, будем готовиться!» – а когда остался вдвоем с Синцовым, злобно сказал о немцах:

– Не хотят сдаваться, паразиты! – и матюкнулся, первый раз за все время.

Синцов смотрел на свирепо ходившего по подземелью Ильина и вполне понимал его чувства, – сам испытывал то же самое. Сколько раз за последние три недели боев возникало это чувство злобы против немцев, которые сидят, не сдаются, заставляют нас снова и снова идти на жертвы. Про своих в таких же обстоятельствах сказали бы «молодцы!», а про немцев – «паразиты!». И что же еще было сказать о них, если завтра из-за этих паразитов опять идти и класть головы. Сколько – неизвестно, но сколько-то класть! Вчера, когда узнали про Паулюса, в первый момент почудилось, что все выпавшее на твою долю здесь, в Сталинграде, уже за спиной. Если еще не все и не всюду сдались, так через час или два сдадутся. И конец! Тишина. А сегодня выходило, что тишина сама не придет, за ней еще надо идти туда, вперед, где стреляют. А если не идти, а ждать, когда придет сама, тогда все зависит уже не от тебя, а от немцев. И неизвестно, как бы ты сам решил, если бы сказали: «Действуй на свое усмотрение!» Неизвестно, насколько хватило бы нервов топтаться на месте и ждать тишины. Вполне возможно, что, напротив, рванулся бы вперед: будь что будет, только бы оставить за спиной еще один кусок войны, расстегнуть ворот, потянуться, погладить ладонью грудь под гимнастеркой и сказать себе: пока все!

– Видал «В последний час»? Уже листовкой выпустили! – Ильин перестал ходить и взял со стола листовку, в которой было напечатано о пленении Паулюса.

– Видел в штабе полка.

– Факт победы, можно считать, состоялся, а нам еще воевать, – вздохнул Ильин и вдруг спросил: – Что, не дожидаясь завтрашнего, сдадутся, не допускаешь?

Синцов пожал плечами.

– Раз заодно с остальными не сдались, теперь без нового толчка навряд ли посыплются.

– Ну что ж, толкать так толкать, – сказал Ильин. – Хорошо было бы толкать тем, что вначале имели. Сколько можно без пополнения!

– Праздный разговор. Давай еще друг другу пожалуемся. А дальше?

– Дальше воевать будем.

– Жалобы наши, конечно, с одной стороны, законные, – помолчав, сказал Синцов. – А с другой, в последних боях, грубо считая, имеем на каждые пять душ ствол. Никогда еще за войну такой артиллерии не имели.

– Так-то оно так, – сказал Ильин, – да не всюду у нее на горбу въедешь.

И они занялись практическими подсчетами, как и чем им придется в своих, батальонных масштабах завтра толкать немцев.

Утро прошло в хлопотах, а после полудня приехал Кузьмич наградить медалями разведчиков за пленение немецкого генерала. Разведчики, как водится, размещались тут же, рядом со штабом батальона. Они же и не положенная по штату разведка, они же и последний резерв, они же, в случае чего, и охрана штаба. Все – они.

Девяти разведчикам генерал самолично привинтил медали, а десятая осталась в коробочке. Разведчика Цыбенко вчера вечером ранило миной: шел с котелком от кухни, большим осколком выбило котелок из рук, а маленьким – самого по носу. Ранение было с большой потерей крови, но легкое – не дальше медсанбата.

– Нос у него был больно видный, римский, – усмехнулся командир отделения разведчиков Колесов. – Фриц на его нос позавидовал – укоротил. Теперь Цыбенко не жених у нас больше!

– Ничего, – сказал Кузьмин. – Мне в гражданскую белые всю башку изрубили, как капусту сечкой, а до сих пор бабы заглядываются, – сказал и первый засмеялся своей шутке.

Разведчики уже думали, что все – сейчас отпустит, но Кузьмич поманил еще раз адъютанта и взял у него из рук удостоверение и коробочку.

– А теперь при вас награжу вашего комбата…

Синцов даже растерялся. В первый день наступления за ту, взятую высоту и Туманян грозился представить, и Кузьмин обнимал, а потом не то забыли, не то в армии похерили. На этот раз, услышав вчера от Серпилина, верил, что дадут, но не ожидал, что так скоро.

Когда Кузьмич привинчивал ему орден Красной Звезды, Синцов вспомнил, как получал свой первый, тоже Звезду, под Москвой, из рук генерала Орлова. Вспомнил даже холодок, когда генеральская рука просунулась под расстегнутую гимнастерку. Так же было холодно, так же стояли у развалин под прикрытием стены, а через полчаса генерала Орлова убило рядом с ним. «Тоже был маленького роста, как Кузьмич, – тянулся, когда орден привинчивал», – вспомнил Синцов с внезапной тревогой, но отогнал эту мысль: не каждый день так, за здорово живешь, убивают генералов!

После награждения Кузьмич согласился пообедать, но был не в настроении. Водку только пригубил, сидел и молчал, потом вдруг сказал:

– Вот так и живет и живет человек, и дальше жить думает. А судьба ему говорит: нет. Ну что ж, нет так нет… – К чему сказал, так и осталось непонятным, а спросить было неудобно. Потом спросил: – От вас ни с какой точки не наблюдается, как немцев через Волгу гонят?

Ильин сказал, что Волга у них ни с одной точки не просматривается: ее заслоняют развалины цехов.

– А я до вас у Цветкова был, – сказал Кузьмич. – От него с одной точки в бинокль просматривается. С самого утра ползут через Волгу, как черный змий. Уже много тысяч прошло. Мы наблюдаем, и они наблюдают. – Он повел головой, и Синцов и Ильин поняли, что он имеет в виду немцев, еще стоящих перед фронтом их дивизии. – Видят, а не сдаются. Утром опять в рупора душераздирающие средства применяли, но это им как глухому колокольный звон… Горячего у вас похлебал, а больше ничего не буду. Коли чаю дадите, выпью, да и поеду.

Пока ему заваривали крепкий чай, он сидел и молчал, продолжая думать о своем. Слухи, о которых Зырянов сказал Синцову, были верны. Ночью действительно созывали Военный совет, и на нем стоял вопрос, как быть с северной немецкой группировкой. Ждать или бить? Кто его знает почему, но Батюк первым спросил Кузьмича. Может быть, отвечай он не первым, послушай сначала других, он и заколебался бы в своей правоте и все вышло бы по-другому, но когда Батюк спросил его первым, он сказал первое, что было на уме: