Сталин молча дошел до другого конца стола, вернулся, и опять пошел, и, проходя мимо Серпилина, еще раз пристально посмотрел ему в глаза. Посмотрел и пошел дальше и там, у другого конца стола, еще не поворачиваясь, что-то сказал себе под нос, так тихо, что Серпилин только благодаря крайнему напряжению, в котором находился, уловил это сказанное себе под нос Сталиным:
– Если найдем – пересмотрим.
Сталин вернулся, сел за стол и, не глядя на Серпилина, так, словно ни на секунду не сомневался, что каждое его слово, конечно, услышано, спросил:
– Другие вопросы ко мне есть?
– Есть один вопрос, товарищ Сталин, – сказал Серпилин, только теперь начиная сознавать все значение буркнутого там, спиной к нему, слова «пересмотрим».
– Слушаю вас.
Серпилин сказал об услышанном вчера ночью от Захарова – что Управление тыла поторопилось с отменой полевых денег и с переводом войск на вторую норму довольствия.
– Перестарались, – сказал Сталин. – Мы их уже поправили. А теперь у меня к вам несколько вопросов. Первый: почему ходите в старой форме?
Серпилин ожидал от Сталина какого угодно вопроса, только не этого.
– У нас там еще нет новой, товарищ Сталин, – сказал Серпилин. – Впервые увидел ее сегодня в Москве.
– Значит, здесь есть, а там нет, – сказал Сталин. – Не торопятся. Думают, что здесь это важно, а там не важно. Нас здесь одевают, а вас там одеть не торопятся. А с другими вопросами, наоборот, слишком торопятся!
Он несколько секунд молчал, так, словно забыл, о чем еще хотел спросить Серпилина, потом усмехнулся:
– Второй вопрос касается уже не формы, а содержания. Как смотрите на то, чтобы принять на себя командование армией?
– Как прикажете, товарищ Сталин.
– В ноябре сорок первого года вы прислали мне письмо, просили отправить вас на фронт, невзирая на состояние здоровья. Как теперь ваше состояние здоровья?
– Намного лучше, чем тогда, товарищ Сталин.
– Значит, утвердим. Раз вы не возражаете, – снова усмехнулся Сталин и, увидев в глазах Серпилина вопрос, молча позволил его задать.
– Когда и куда ехать, товарищ Сталин?
– Туда, где были, – сказал Сталин. – Товарищ Батюк засиделся на армии. С начала войны командует армиями. Не растет. Есть мнение – повысить. Дать возможность шире развернуть свои способности.
В словах Сталина заключалась какая-то ирония, в этом сомневаться не приходилось, но непонятно было, к чему она относилась, если речь шла не о понижении, а о повышении.
– Третий вопрос, – сказал Сталин. – Как вы на личном опыте оцениваете уроки закончившейся операции, состояние войск и готовность их к новым действиям?
Серпилин сказал в ответ то, что думал: войска в закончившейся операции действовали неплохо. Некоторые просчеты связаны с тем, что для большинства это первый опыт крупных наступательных боев, а излишние потери чаще всего объяснялись еще не изжитым шаблонным стремлением к фронтальному продвижению. Установка – каждый день, везде, хоть на шаг, вперед! – иногда дорого обходилась. Случалось, что зря клали людей, захватывая несколько сот метров ничего не решавшего пространства, которое бы и так попало нам в руки сразу после захвата той или иной ключевой позиции. Сказал и об артиллерии: что использование ее мощи общевойсковыми начальниками оставляет желать лучшего. Все еще сказывается недостаточное понимание того, что в условиях современной войны, требуя продвижения от пехоты, надо продвигать вперед и огонь.
Говорил все это, радуясь, что Сталин слушает и не прерывает. Говорил внешне спокойно, а внутренне очень волнуясь, понимая, что это и есть самое главное, что он обязан сказать. И его судьба, будь он начальником штаба или командующим, все равно всего-навсего одна судьба, и даже судьба Гринько – тоже только одна судьба. А то, о чем он сейчас говорил и что Сталин слушал не перебивая, касалось ежедневно и ежечасно тысячи людских судеб. Касалось стиля руководства войной и того подстегивания, которое – как намекают знающие люди – идет с самого верха и порой толкает тех, кто внизу, на показные успехи и лишнюю кровь.
Серпилин сознавал, что говорить на эту тему опасно, но все-таки говорил, хотя и осторожно, тщательно выбирая слова.
Сталин слушал, не глядя на него. Потом, когда Серпилин замолчал, сказал:
– О прошлом ясно. Теперь о будущем. Как оцениваете состояние своей армии сегодня?
И хотя Серпилин понимал естественность этого вопроса, однако слова Сталина резанули его. Разве все, что он говорил, он говорил о прошлом? Он меньше всего говорил о прошлом. Он ни на кого не кивал, говорил об ошибках, как о собственном опыте, не только потому, что понимал, чего может стоить отрицательный отзыв, данный о ком-то здесь, в этом кабинете, но и действительно считал это малосущественным. Дело было не в прошлом, тем более что оно закончилось победой, а в том, чтобы не повторять ошибок и не множить излишних потерь. Неужели Сталин не понял самого главного? Этого просто не могло быть!
Со смятением в душе Серпилин стал говорить о сегодняшнем состоянии своей армии. И тут Сталин, выйдя из безразличной задумчивости, оживился, как человек, наконец услышавший то, что его действительно интересовало. Он сразу начал прерывать и ставить вопросы по ходу дела: о цифрах потерь во всех видах вооружения, состоянии транспорта, убыли в личном составе, сроках, в которые можно принять и обучить пополнение. Но хотя вопросов было много, чувствовалось, что его интересует только одно: когда армию можно снова бросить в бой как полноценную силу?
Отвечая на его вопросы, Серпилин вдруг сказал то, о чем не раз за войну думал, – что раненый солдат, попав за пределы медсанбата, у нас, как правило, уже не возвращается в свою часть, и это неверно, потому что повышение боеспособности частей, куда после ранений будут возвращаться служившие в них солдаты, с лихвой окупит все сложности, связанные с дополнительными перевозками.
Сталин выслушал, но, как показалось Серпилину, и на этот раз отбросил в сторону то главное, в чем Серпилину хотелось его убедить, и задал вопрос, относившийся только к данному моменту: сколько это может дать пополнения на передовую людьми, имеющими опыт сталинградских боев, в течение ближайших трех недель в масштабах армии? Серпилин назвал примерные цифры. На отрезке трех недель они, конечно, были невелики, но ведь он имел в виду не это, а необходимость ломки всей системы, при которой раненые не возвращались в свои части!
– Да, – вдруг сказал Сталин. – Будем готовиться к лету. – И, посмотрев мимо Серпилина на висевшую на стене карту, спросил: – Как показали себя в боях наши танки Т-34?
Серпилин сказал, что танки Т-34, по его мнению, хороши, но он лично в этом вопросе недостаточно компетентен: пока еще не взаимодействовал с ними в крупных масштабах, хотя впервые увидел их зимой сорок первого.
– Первые танковые батальоны были перевооружены ими еще в сороковом, – сказал Сталин.
В его голосе, кажется, прозвучал оттенок удивления тем, что Серпилин так поздно познакомился с этими танками. И Серпилин неожиданно для себя сказал то, что было совсем не обязательно говорить:
– В сороковом году, товарищ Сталин, я еще был в гостях у Николая Ивановича.
– У какого Николая Ивановича? – спросил Сталин с какой-то даже веселой заинтересованностью, вызванной неожиданностью ответа.
– Мы, военные, когда сидели, Ежова так между собой называли, – сказал Серпилин: отступать было поздно, раз сорвалось, надо договаривать.
Сталин рассмеялся. Потом перестал смеяться и, мягко коснувшись рукой плеча Серпилина, сказал с насмешливой укоризной:
– Нашел время, когда сидеть! – и, отодвинувшись вместе с креслом от стола, посмотрев мимо Серпилина, с силой повернул в пальцах даже скрипнувшую от этого трубку. – Ежова мы наказали.
Сказал так, что у Серпилина мороз прошел по телу, поднялся и пошел через весь кабинет. А Серпилин, следя за ним глазами, пока удалялась его спина, думал: вот сейчас возьму и скажу ему все, все, что в глубине души думаю о том времени! Скажу, что не просто я и не просто Гринько, а почти все, с кем встречался там, в лагерях, и военные и невоенные, почти все зря – ни за что, по клевете, по доносам, по каким-то черным, неизвестно откуда взявшимся спискам. И со всеми с ними, с кем еще и сейчас не поздно, надо что-то сделать – пересмотреть, спросить, узнать по по протоколам допросов, а как было на самом деле, послать комиссии и узнать наконец всю правду, кому и зачем все это понадобилось тогда сделать – не одному же Ежову, какая бы он ни был гадина!