– Куда идем? – спросил Зырянов.
– Сейчас сведу вас с адъютантом батальона, он за командира роты. До прихода Ильина познакомит вас со своей ротой и с третьей, чтоб времени не упускать. А все остальное – с новым комбатом, – добавил он, в первый раз и мысленно и вслух называя так Ильина.
– Ясно, – сказал Зырянов и за рукав ватника удержал Синцова у самого входа в землянку. – Два слова, по-товарищески.
– Слушаю вас.
– То, что слышал там от меня, умерло. Так?
– Так.
– И что пьяным видел, пусть умрет. Имел причины. А вообще пью по норме, водки у солдат не ворую.
– Все ясно, – сказал Синцов.
Гурский сидел на том же месте, где Синцов его оставил, а Рыбочкин, длинный и вдохновенный, вытянув из воротника полушубка жилистую мальчишескую шею и зажав в руке сдернутую с головы ушанку, так, словно он выступал на митинге, громовым голосом читал стихи:
Увидел Синцова и осекся.
– Что остановился, продолжай. Свои?
– Маяковского, товарищ старший лейтенант, своих не пишу.
– Н-небольшая дискуссия, – сказал Гурский. – Я ему г-говорю, что людям во время войны нужно: «Напрасно ст-тарушка ждет сына д-домой», а он мне лепит М-маяковского.
– А я доказываю, товарищ старший лейтенант, что у Маяковского на все случаи жизни есть, – сказал Рыбочкин, все еще продолжая тискать ушанку в руке.
Синцов усмехнулся. Больно уж неожиданно все это было: спор о поэзии и старшего лейтенанта – в судьи. А кого же еще, раз война?
– Дочитай, что хотел.
– Я что доказываю…
– Ты не доказывай, ты дочитай, что хотел.
Рыбочкин отвел в сторону руку с ушанкой, откинул голову и крикнул:
– Про трупы – крепко! – сказал Зырянов.
Рыбочкин остановился, посмотрел на Синцова и с готовностью сказал:
– Могу и дальше.
– Дальше времени нет, – сказал Синцов.
И, представив друг другу Зырянова и Рыбочкина, приказал Рыбочкину провести нового заместителя командира батальона в роты – свою и Чугунова.
Шевельнулась было мысль сходить самому, но удержался. Странно чувствует себя человек, которому больше нечего делать там, где только что, казалось, невозможно было без него обойтись.
Гурский встал, сунул блокнот в полушубок и сказал, что, если товарищи командиры не возражают, рядовой необученный Гурский пойдет с ними в роты.
– Идите, – равнодушно сказал Синцов и протянул Гурскому руку. – На всякий случай.
– Увидимся, я еще в-вернусь к вам.
Синцов не ответил. Не хотел вдаваться в объяснения.
Оставшись один, подумал о своем вещевом мешке. Хотя в нем и невелико богатство, но все же оказаться в медсанбате без бритвы и смены белья ни к чему. В боях потом будет не до тебя и не до того, чтобы отправлять тебе в медсанбат твой мешок. Возможно, Ильин уже подгреб там, в тылу, все штабное хозяйство, в том числе и мешок. Надо будет спросить, когда придет… Очень захотелось, чтобы Ильин пришел поскорей. Чтобы не долго его дожидаться. В таких делах проволочка – хуже нет.
И Ильин, словно почувствовав, вошел в землянку как раз в эту минуту, когда Синцов нетерпеливо подумал о нем. Вошел, поздравил со взятием высотки, торопливо потер лицо с морозу и доложил, что прибыл со всем сразу: и с ротой Караева, и с автоматчиками, и со всем штабным хозяйством. Потом огляделся, словно ища кого-то еще, кто непременно должен быть сейчас здесь, в землянке, покачал головой и вздохнул. Ни слова не сказал, но о ком вздохнул, было понятно – о Прохорове. Вздохнул и спросил, как рука. Что Прохоров убит, а комбат легко ранен, уже слышал несколько часов назад, но что придется принимать батальон, не догадывался.
– Ничего, – сказал Синцов. После новой перевязки рука, как назло, не напоминала о себе, и от этого еще обиднее рисовалось предстоящее. – Приказано отправляться в медсанбат, а батальон сдать тебе.
– Вот как, – сказал Ильин безрадостным голосом. – Ну что ж, мне принять батальон недолго. Сдали – приняли.
На лице его было написано полное равнодушие – ни радости, ни сочувствия, ничего. И, глядя на это равнодушное лицо. Синцов вдруг понял, почему оно такое: Ильин уже узнал, что погибла та девушка-минометчица. И, подумав так, не колеблясь, потому что если бы даже ошибся, то Ильину все равно предстояло это узнать, спросил:
– Что, уже знаешь про Соловьеву?
И Ильин, хотя они никогда не говорили с комбатом об этой девушке, ответил так, словно Синцов уже давно знает об этом все от начала и до конца.
– Погибла Рая. Ты не представляешь, как я ее просил, чтобы не оставалась в минометном расчете! Только позавчера умолял. Просто жить не хочется…
Он сел на лавку и, понурясь, бессильно бросил между колен руки.
И Синцов, стоя над ним и глядя на его понурую голову и бессильно повисшие руки, впервые за весь день боя подумал о своем: о Маше. В разные минуты жизни думал о ней по-разному: то как о живой, то как о мертвой, то снова как о живой. Сейчас, глядя на Ильина, опять подумал как о мертвой.
– Ладно, – сказал Синцов, – принимай батальон. А я пойду в медсанбат.
Сказал не от черствости, а оттого, что понимал: все равно свою беду Ильин будет лечить делом. Потому что больше лечить ее нечем.
– Сейчас, – Ильин поднялся и заходил взад-вперед по землянке, высоко вздернув голову. Не хотел расплакаться, а слезы все равно навертывались на глаза.
– С полдня уже знаю, а пережить не могу, – дрогнувшим голосом сказал Ильин, продолжая ходить со вздернутой головой.
И Синцов вспомнил, как, услышав его голос днем, по телефону, еще тогда подумал: «Знает». И, подойдя к продолжавшему шагать Ильину, прихватив его здоровой рукой за плечо, сказал:
– Ну, Ильин!.. Ильин!.. – как бы приглашая очнуться и справиться с горем.
Но Ильин вывернулся из-под руки и сказал глухо, сквозь слезы:
– Ну что Ильин?.. Думаешь, б… убили – и ладно? Не жена, чтоб по ней плакать?..
– Вовсе я этого не думаю. С чего ты взял?
– А с того и взял, что знаю, как о ней говорили. Со зла, что не дала им. А она в мне, если хочешь знать, тронуть себя не дала. И из санчасти ушла, чтоб разговоров не было. Сказала, что не для этого, а для войны шинель надела. Я ей и жениться предлагал, какая мне разница?
– Значит, не любила тебя, – сказал Синцов.
– А мне от этого не легче, – сказал Ильин. – Это ей было бы легче, если б не ее, а меня…
Он не договорил, всхлипнул, вытащил из полушубка грязный платок, вытер лицо, сунул платок обратно в полушубок и спросил:
– Где наш медсанбат стоит, знаешь?
Дверь в землянку с силой распахнулась, и в нее, словно его кто-то подтолкнул в спину, не вошел, а вскочил командир дивизии генерал Кузьмич, в ушанке и в перепоясанном ремнем коротком ватнике. Маленький, коренастый, с красным от мороза лицом и толстыми солдатскими усами, он был похож не на генерала, а на пожилого лихого старшину, и только выглядывавшие из-под расстегнутого воротника ватника красные петлицы с генеральскими звездами удостоверяли его настоящее звание.
– Товарищ генерал, – вытянулся Синцов ему навстречу, – командир третьего батальона Триста тридцать второго стрелкового полка старший лейтенант Синцов. Во вверенном мне батальоне…
Кузьмич прервал. Коротко махнув рукой, сказал:
– За высотку спасибо. Эту высотку тебе по гроб не забуду, комбат! – сделал два быстрых шага к Синцову, обнял, поцеловал, кольнув усами, так же быстро оторвался, отступил на шаг и окинул Синцова с головы до ног коротким, быстрым взглядом.