Неожиданно я припомнил, как тоскливо мне было, когда я отдыхал на лавочке близ церквушки Сен-Дени. Точно также я изучал серый тротуар, пытаясь разглядеть в нем нечто французское. Но, увы, земля была совершенно пустой – чисто вымытой и подметенной. Она не несла никаких следов европейской цивилизации. Кожура от каштанов, редкие веточки деревьев и более ничего. И как же захотелось мне увидеть наш замусоренный российский асфальт, на одном квадратном метре которого таилось десять тем и сто загадок. Даже лавочки у нас разительно отличались от французских. Наши были изгрызены крышками от пивных бутылок, изрезаны ножичками, исписаны ручками и исцарапаны стеклом. Их можно было изучать часами, перечитывать как книжные страницы, въедливо подвергать дедуктивному анализу. Лавочки Парижа годились только для того, чтобы на них сидеть и лежать.
Здесь, впрочем, все было несколько иначе, и открытия меня караулили чуть ли не на каждом шагу. Так бывшая улица Карамзина – наше Яровское подобие Арбата – теперь отчего-то называлась улицей Визирей. На фоне прочих изменений – пустяк, тем более, что три буквы все же уцелели: «и», «з» и «р». Крылась ли в этом какая-то закономерность, я даже не стал раздумывать. Теорема Ферма не для средних умов, а о параллельных мирах я читал только в фантастических романах. Впрочем, одной улицей переименования не ограничились. Чем дальше я шагал, тем больше в этом убеждался.
Главная площадь Ярового теперь была переименована в площадь Янычаров, и тут же горделиво возвышался высоченный минарет. Еще более удивительным было то, что справа и слева от минарета я разглядел вполне христианские церкви, в которых смутно угадывались контуры Большого и Малого Златоуста. А еще через квартал взору моему открылся Большой Кафедральный собор – тот самый, который вскоре после революции большевики зарядили приличной порцией взрывчатки и развалили на куски. В сущности, они не придумывали ничего нового. С каждым столетием Россия заново преображалась, напрочь смывая старые краски, выкорчевывая древние фундаменты, уничтожая прежнюю лепнину. Она желала быть вечно юной, без устали круша памятники старины, – и оттого еще более напоминая старую, неумело молодящуюся кокетку…
Вялым шагом я перемещал свое тело по улицам, озираясь на вывески кафе, на топчущихся возле мольбертов художников, на красующиеся тут и там шедевры местных кустарей. Кое-кто из прохожих бросал на меня скучающий взор, но тут же спешил отвести его в сторону. Должно быть, что-то в моей внешности им тоже казалось необычным. Впрочем, сейчас это меня ничуть не тревожило. В самом деле, если все вокруг стало необычным, почему я сам должен оставаться иным?…
Возле аттракционов с дикими зверушками я ненадолго задержался. Крохотный медвежонок, стоя на задних лапах, цеплялся передними за штанину рослого мужчины и шумно сосал палец хозяина. Он был, вероятно, голоден, и чем-то напоминал меня самого – бедолага, очутившийся вместо родной тайги в чужом незнакомом городе. Как и питон, что ползал по плечам соседа, как и обезьянка, меланхолично поедающая банан на высоком табурете. За умеренную плату обладатели живой экзотики фотографировали всех желающих со своими питомцами. Они и понятия не имели, что запечатлевали тоску и безысходность. Я поглазел на ромбовидную голову питона, украдкой потрепал медвежонка по лохматому загривку и побрел дальше.
В киоске, оборудованном печью-СВЧ, продавали горячие бутерброды. Заняв очередь, я сглотнул слюну и наскоро провел ревизию всей имеющейся у меня наличности. В портмоне лежало несколько крупных купюр по сто и пятьдесят рублей, в карманах нашлись бумажки помельче. Случайный трамвайный билетик я тщательно разорвал и выбросил в решетку водостока. Мимоходом успел сложить цифры на билете и получил очко. Впору было загадывать желание, но я не стал. Помнится, один из моих пациентов свихнулся именно на этом невинном увлечении. Загадывал желания везде и всюду – проходя по мосту, под которым катил поезд, подсчитывая сумму номеров пролетающих мимо авто, завидев падающую звезду и пересекая путь пегой кошке. При этом всякий раз он замирал столбом и скороговоркой начинал бормотать заветное. В результате жизнь его превратилась в редкостную путаницу, потому что многое не сбывалось, но кое-что в силу обыкновенной статистики действительно случалось, и приятель не ленился вычерчивать странные графики и таблицы, внимательно сверяя дни по гороскопу, из суеверия пихая под подушку сушенный хлебный калач, а в карманы закладывая по пучку сорванных на закате трав. На какое-то время я потерял его из виду, дорожки наши разошлись, а около года назад я вдруг углядел его на экране телевизора в компании спорящих депутатов. Все было правильно, и все было логично. Свою личную путаницу этот человек решил, в конце концов, взвалить на плечи общественности, и общественность это вновь терпеливо снесла…
– Что как-бы хотите?
Продавщица в зеленом фартучке одарила меня вопросительным взглядом.
– Вот, – я односложно ткнул пальцем в бутылку пива и булочку с сосиской. Не без робости протянул деньги.
Все обошлось, деньги у меня забрали, пиво с булочкой позволили взять. Уже легче. По крайней мере, удалось выяснить, что купюры из моих карманов здесь тоже в ходу.
– Получите, на-ко, на сдачу.
Мне ссыпали в пригоршню мелочь.
– Ну-кась, а вам как-бы чегось?…
Стоящий за мной мужчина стал многословно объяснять, что ему нужно. Прижимая к животу булку с пивом, я отошел к пустующему столику. Вокруг сидели отдыхающие и жующие граждане Ярового. Разумеется, все продолжали щебетать на своем птичьем языке.
В одном из своих романов Илья Эренбург признавался, что мечтает услышать язык будней лет этак через сто. Уверен, в этом уличном кафе его любопытство было бы в полной мере удовлетворено. Впрочем, на рассуждения подобного рода меня больше не тянуло. Голову без того разламывало от избытка впечатлений, а желудок бурчал в предвкушении запоздалого обеда. Я еще немного его помучил, затем неспешно налил в пластиковый стаканчик пенную, отблескивающую янтарем жидкость и взялся за булочку. Как только зубы мои впились в хлебную мякоть, мысли вспорхнули с пыльных насестов и, шелестя крыльями, унеслись прочь. На несколько минут я превратился в обычного счастливого обывателя – столь же счастливого, сколь и голодного. Шипучий янтарь заливал горячую булочно-котлетную кашицу, и мне было до глупого хорошо. Я жевал и думал, что без подобных желудочных моментов люди старели бы вдвое быстрее. Вдвое, а может, и втрое. Возможно, душа и впрямь ведет за собой тело, но и последнее способно отогревать первое.
Голод не тетка, и с простеньким обедом я расправился в два счета. Пора было спускаться с небес на землю, и я спустился, заглянув для начала в знакомый овощной подвальчик. Это и стало для меня новостью номер два. В подвальчике больше не торговали овощами, – теперь магазин нес гордое название «Казанова», а чем торгуют в подобных заведениях, знают даже семилетние дети. В столицах нечто подобное я встречал неоднократно, но городок Яровой издавна славился пуританскими обычаями, и можно было бы поклясться, что в той прежней жизни ничего похожего на улице Карамзина-Визирей не водилось.
Рассматривать яркие витрины я не стал. Уже не тянуло. Юношей с невысохшими сопелями, я, быть может, еще и поторчал бы у прилавков с пластиковыми, больше похожими на милицейские дубинки фаллоимитаторами. Сейчас же это было скучно и где-то даже непонятно. Я не видел ничего общего между всей этой резиново-химической аптекой и загорелой женщиной, вышедшей, скажем, из моря. И силиконовые вздутия, так явственно отличающиеся от женской груди, вызывали скорее грусть, чем желание. Женщин оттачивали, перекрашивали и подкачивали под некий унифицированный стандарт, и оттого женское начало куда-то терялось, уплывало, превращаясь в миф и легенду. Прав был Павловский: уже сейчас становилось ясно, что женщины будущего, подшитые, удлиненные и подтянутые, будут все, как одна, красивы и скучны. Этакие куклы «Барби», сошедшие с единого конвейера. Миллионы и миллиарды оживленных кукол…