Пожалуй, жизнью в полном смысле слова это назвать было нельзя, и все равно это казалось предпочтительнее, нежели порция адреналотрофина, от которого голову мою начинало кружить, точно детскую юлу, а удары сердца сливались в воробьиную дробь. Как бы то ни было, но такого рода инъекции я люто возненавидел, поскольку сердце взрослого мужчины не может биться с частотой в триста ударов в минуту. После подобных доз я мог часами лежать на койке, чувствуя, как проворачивается в груди некий маховик, приводя природные процессы в прежний порядок. Внутреннее время вновь стыковалось с внешним, и вместе со временем ко мне возвращалась способность логически мыслить.

Как правило, галлюциногены санитары кололи достаточно сильные, и столь же сильные приходили ко мне видения. Если это было море, то оно обязательно штормило, если я видел заснеженные горы, то с них низвергались смертоносные лавины, а прекрасные женщины либо убивали меня, либо насиловали.

Впрочем, поначалу я яростно сопротивлялся, ломал иглы, вырывался, кусал чужие руки, пытался пинать докторов ногами. Но, в конце концов, им удалось меня укоротить. Их было много больше. Кроме того, Кандидат-Консул им был вовсе не нужен. Из меня делали заурядного наркомана, человека с сизым лицом полутрупа, трясущимися руками и ватными ногами. Впрочем… В моменты редких просветлений я по-прежнему не исключал того, что меня попросту лечат. С того самого момента, как я пробудился в вагоне поезда. В таком случае, все мои наркотики были вовсе не наркотиками, а лекарством, вытягивающим меня из затянувшейся пучины наваждений. По крайней мере, в это очень хотелось верить. Тем не менее, верить было трудно. Уж с очень большими муками возвращалась ко мне явь, вытесняя образы Анны, Осипа, убитого Визиря и разгуливающего по сцене Павловского. Впрочем, Димка Павловский, кажется, был и раньше. Или раньше не было вообще ничего? Ни школы, ни Натальи, ни института?…

Муха замирала с поднятыми лапками, и я опять начинал путаться в простейших понятиях. Секунды замедляли бег, и ко мне снова спешили санитары. Руки у них были сильные, а лица – суровые. И я наперед ощущал каменную хватку их пальцев, а кровь замирала в жилах, заранее чувствуя ядовитый холодок очередной дозы. Это нельзя было назвать ни жизнью, ни смертью, и мне чудилось, что я понял, наконец, главную изюминку ада. Этот ад был сейчас со мной…

* * *

Что делают люди, когда горит дом? Чаще всего продолжают играть со спичками. Во всяком случае, мой сосед по палате, Федя Керосинщик, не выпускает их из рук ни на минуту. Меж растопыренных его ладоней постоянно что-то вспыхивает и погасает, рождая в глазах этого сумрачного человека чарующий отблеск. С электричеством в больнице дела обстоят плохо, а потому с Керосинщиком считается даже администрация. Призраком он ходит по больнице и подливает масла в огонь. Точнее – керосин в лампы. Соответственно берет с окружающих немалую мзду – с кого деньгами, а с кого и услугами. Не платить же ему опасно. Может напустить порчу, а может облить тем же керосином и подпалить. По слухам, такое однажды уже случалось, а потому ссориться с ним боятся.

Время поедает день с видимым трудом – точно плохо прожаренную котлету, и далеким шаром Монгольфье над вечерним заревом медленно взлетает пятнистая луна. Задрав голову, Керосинщик смотрит на нее, и сумасшедшая идея приходит в его сумасшедшую голову. На моих глазах он дрожащей рукой подносит к луне зажженную спичку, и вспышка пламени моментально охватывает золотистый диск. Огонь угасает, и вместо луны остается черное пятно. Мгла душной волной окутывает землю, и диким воем наполняется вся наша больница. Самые находчивые жгут свечи с лучинами, разводят на полу костры, а я, вновь превратившись из облака в человека, бреду по коридорам, рассматривая лица, к которым за последнюю неделю (последний год? последнюю жизнь?) успел уже основательно попривыкнуть. Мы все сумасшедшие, и это тоже единит. Из соседней, расположенной за забором девятиэтажки, на нас пялятся глумливые лица обывателей, и мы гримасничаем. Потому что презираем их. Эти люди живут на другой стороне нашей плоской планеты. Они не понимают нас, а мы завидуем им. Эта пропасть непреодолима.

Я дергаю дверную ручку пульмонологического отделения и тут же натыкаюсь на Касьяна с Толиком-Маркизом. Черт его знает, зачем они бегают сюда. Наверное, покурить, потому что только здесь всегда пахнет табаком. Легочники – народ конченный, даже под страхом смерти продолжают смолить самокрутки. Табак выращивают здесь же, в больнице, в горшках из-под цветов. Это тайная плантация, о которой не знает никто из администрации. Впрочем, возможно, знают все, но никому нет до этого дела. Как ни крути, мы живем в свободной стране, и право травить себя всеми возможными способами имеет, в сущности, каждый из нас. Попросив у Касьяна самокрутку, Толик-Маркиз, неспешно затягивается. Но я продолжаю глядеть на Касьяна. Глаза у Касьяна большие и печальные – совсем как сожженная луна, губы страдальчески кривятся. Разумеется, у него опять горе.

– Понимаешь, – тоненьким голосом жалуется Касьян, – опять провинился. Миша санитар в ухо засветил.

– За что?

– Анализ сдать не могу.

– Ну да?

– Нет, ты не думай, с мочой и калом у меня полный порядок, – могу выдать хоть тонну, а вот с харчками напряженка…

– Насчет тонны – это ты не ври, – перебивает приятеля Толик-Маркиз. – Чтобы тонну выдать, надо скушать полторы.

– Ну, не тонну, так кило.

– Вот кило – другое дело, а то тонну! Скажешь тоже…

– Не в этом суть! Я же говорю – у меня с харчками – беда… Ну, не харкается у меня с утра, хоть тресни. А если с вечера нахаркаешь – высыхает, ядрить его! С одним-то плевком не побежишь, засмеют.

– А сколько им надо? – интересуюсь я.

– Примерно полсклянки.

– Может, помочь? – я гляжу на Касьяна. – Скинемся всей палатой, плюнем по разу и все.

– А если узнают?

– Как узнают-то?

– Так это… Они же в микроскоп глядеть будут.

– Ну и пусть глядят? Что они там увидят? На плевках не написано, кто их произвел.

– Ну, не знаю… – тянет Касьян. Ему хотят помочь, но он боится. Вообще-то он неплохой человек, интеллигент в первом поколении и еду из тарелок не ворует, но большой трусишка. Пресмыкается перед Керосинщиком с Поводырем, лебезит перед уборщицами и докторами. Все бы ничего, но у него вечно плохие анализы, и мне его жалко. У всех у нас имеется как минимум по одной крупной проблеме, а у него их целый букет. И изотопная диаграмма подкачала, и камни в почках, и желчь какая-то не такая. Теперь вот еще с харчками незадача.

– Ну, ты смотри, если что, мы всегда поможем.

Касьян печально кивает. В его глазах тоскливые слезинки. Он ждет, чтобы мы ушли. Тогда он запрется в кабинке и наверняка заплачет. Это единственное, что спасает его в этом беспросветном месте, и мне жаль, что у меня не получается того же самого. Чудная штука, но я действительно разучился плакать. Настолько разучился, что теперь уже сомневаюсь – а был ли я вообще когда-нибудь на это способен.