Зверева закрыла глаза. Мещерскому стало до боли жаль ее: Вадька не понимает, что ли, что так нельзя? Это все равно что бить лежачего. Ведь самое страшное для нее сейчас – это мысль о том, кто убил. Она действительно все прекрасно понимает, ведь она мудрая женщина. Только ей очень хочется услышать от посторонних, чужих ей людей спасительную весть: «Не мучай себя, не плачь, не казни, не терзай себя еще и из-за ЭТОГО. Все это не имеет к близким тебе людям никакого отношения. Да, твой четвертый муж погиб, царствие ему небесное, но это всего лишь трагическая случайность. И ОНИ, те, которых ты любишь, чисты перед тобой. Это все тот ненормальный, которого ищут в округе с собаками и фонарями, и вот уже выследили, уже почти схватили и вот-вот будут судить…»

– Успокойтесь, – снова попросил он. – Мы – ваши друзья и не сделаем ничего такого, что причинит вам боль. Поверьте, все, что мы говорим, о чем спрашиваем, – все это ради вас.

– Я верю, спасибо, – певица кивнула. – Я… мне только страшно об этом говорить. И страшно слышать…

Кравченко поднялся и отошел к окну. На фоне озера и темно-зеленых сосновых крон он смотрелся весьма живописно.

– Марина Ивановна, ответьте нам, пожалуйста, только искренне: в том самом письме вы просили помощи и защиты? – спросил он громко.

– Просила. Но это очень глупое письмо! Мне стыдно за него.

– Письма пишут под влиянием чувств. А стыдятся чувств только бесчувственные болваны, простите за грубый каламбур. То письмо и описанный в нем сон были следствием стресса, который вы пережили. Так вот, я хотел бы узнать: что конкретно, при каких обстоятельствах и где именно с вами приключилось?

Мещерский искоса наблюдал за Зверевой. Она явно колебалась. Рассказывать что-то после смерти Шипова и, главное, после весьма недвусмысленного намека Кравченко о замешанной в преступление семье было для нее очень даже проблематично. И она взвешивала про себя, а надо ли посвящать чужих в мир своих переживаний, подозрений и страхов.

– Стресс – это сильно сказано, Вадим. – Голос ее, однако, прозвучал очень спокойно. В него даже вернулись певучие мягкие обертоны. Ни следа от того взвинченного истерического шепота, возгласов, полных рыданий. – Просто… просто мне было как-то не по себе. Мороз по коже прошел.

– А что именно случилось? После каких событий вам приснился тот сон? – не выдержав, влез Мещерский.

– У меня был день рождения. Собрались гости, все очень поздно закончилось. Заснула я только под утро. А потом Андрей разбудил меня и сказал, что я кричу во сне. И я сразу же вспомнила, что мне приснилось. Все так отчетливо стояло перед глазами. И мне стало жутко.

– А где вы отмечали день рождения? В ресторане?

– Нет, на подмосковной даче. Я купила дом на Николиной Горе – дивное место. Совсем дешево купила, старый дом, милый. Конечно, пришлось его сломать и построить новый. Считайте, заодно мы отмечали и новоселье.

– Собралось много гостей?

– Нет, только моя семья.

– Все те, кто приехал к вам сюда?

– Да.

– Все-все? – настаивал Кравченко. – Или кого-то все-таки не было?

– Все. Ближе их у меня никого нет.

– А это была ваша первая встреча с семьей после вашего приезда из-за границы?

– Нет, почему? С чего вы взяли? Я же там не в изгнании жила. Мы часто виделись.

– Со всеми? Я не считаю вашего мужа, вашего секретаря, Майю Тихоновну и Александру Порфирьевну – я знаю: эти люди всегда были с вами. Но остальные?

– Петя с Алисой регулярно навещали меня, и в Милан приезжали, и в Лугано – они же учились в Италии, и потом тоже, когда закончили учебу. И когда мой муж был жив, и позже. Егорка последний год жил с нами, я хотела, чтобы он тоже учился в Италии. И Дима часто гостил. И мой брат.

Тут Мещерский хотел было ввернуть вопрос про Корсакова, но не успел. Кравченко захватил инициативу в свои руки.

– Значит, все эти люди виделись с вами часто, в том числе и после вашего брака с Шиповым. Я понял. Спасибо. Но продолжайте дальше, пожалуйста: итак, был вечер ваших именин – как водится, тосты, пожелания, поздравления и что… потом?

– Мне вдруг стало плохо.

– Обморок?

– Нет, вы не поняли, – Зверева покачала головой. – Я ощутила вдруг себя как… ну, как мошка, которую гнетет столб атмосферного давления. Ужасная тяжесть. Мне нечем было дышать от… ненависти, – голос ее дрогнул.

– От ненависти? – нахмурился Кравченко.

– Да. Я вдруг всей кожей ощутила, что со мной должно произойти нечто дикое, ужасное, потому что эта волна ненависти, которую я почувствовала, адресовалась именно мне.

– Это исходило от кого-то из ваших гостей?

– Я не знаю. Но ненависть витала в комнате, где мы сидели, в доме. Я не знала, что мне делать, как спастись.

– Но в чем это выразилось? Вы поймали чей-то ненавидящий вас взгляд, кто-то что-то сказал в ваш адрес, намекнул?

– Нет. Все это было… ну, в воздухе, что ли, – певица плавно повела рукой. – Напряжение. Электричество – как перед грозой. И я все ждала: вот грянет гром и убьет меня наповал. Но… ничего не произошло тогда.

– Было нечем дышать, – сказал Мещерский.

– Как? – Она заглянула ему в глаза. – Как вы сказали?

– Анчар, – Мещерский взял ее руку и почтительно поцеловал, – «яд каплет сквозь его кору, к полудню растопясь от зною…». Ядовитые пары отравленного дерева, от них невыносимо дышать.

Кравченко вернулся к дивану. Было видно, что поэтическое отступление не произвело на него должного впечатления.

– Итак, вы почувствовали угрозу, скажем так, – продолжил он невозмутимо. – И реальную угрозу?

– Я не понимаю вашего вопроса. Я просто испугалась. А тот сон стал защитной реакцией. Те ужасные вещи, которые я намеревалась проделать с кем-то во сне, наверняка возникли в моем подсознании как отображение моего предчувствия относительно того, как именно могут поступить со мной.

Кравченко поморщился: он не терпел дебрей доморощенного психоанализа.

– А в какой момент праздничного вечера вы все это ощутили? Ну, в начале, когда все приезжали, когда сели за стол, когда первый тост подняли за ваше здоровье?

– Я не помню. Разве можно отождествить свои ощущения с ходом времени? Я сидела, все было хорошо, потом вдруг испугалась. И это все.

– Но вы ведь о чем-то разговаривали за столом?

– Я не помню.

– Вспомните. Должно было прозвучать что-то, что на миг привлекло всеобщее внимание: тост, здравица, шутка, подарок. – Кравченко перечислял медленно, давая ей возможность восстановить это в памяти. (Если пожелает, конечно, – он отчего-то был уверен, что она не пожелает.)

– Ах да, подарок, – Зверева выпрямилась. – Агахан еще сказал… Да, да! Подарок – он тогда впервые сообщил мне в присутствии всех, что процесс о наследстве выигран. Ему звонил мой адвокат из Милана и сообщил, что завещание моего покойного мужа признано действительным и по нему я становлюсь единственной законной наследницей всего имущества. Агахан еще сказал: «Это как подарок вам, Марина Ивановна, ко дню рождения». И предложил по этому поводу выпить шампанского.

– Марина Ивановна, я вам сейчас задам несколько бестактный вопрос: господин Генрих фон Штауффенбах действительно оставил вам солидный капитал?

Она кивнула и пояснила:

– Я не имею полномочий влиять на процессы производства, всем по-прежнему распоряжается совет директоров компании (это оговорено в завещании). Но в остальном полная хозяйка всему я. И это намного больше того, что я заработала своим трудом. А поверьте, мне платили всегда очень хорошо.

– Охотно верю. Но мне бы хотелось, чтобы вы назвали сумму.

Зверева смерила любопытного взглядом.

– Всего шестьсот восемьдесят пять миллионов долларов.

Кравченко аж присвистнул, заметно заволновался. Он никак не ожидал такой баснословной суммы.

– А зачем же… зачем, имея такие деньги, вы вернулись?

– Как это зачем? Что вы имеете в виду?

– Ну, зачем вы вернулись сюда, вы же теперь… в любой стране, да что в любой, вы теперь…