Глава 24
Влипшие по уши
А потом была гробовая тишина, которая властвовала во всем огромном доме, несмотря на то, что он был переполнен чужими людьми: донельзя официальными, находящимися «при исполнении», хмурыми, занятыми, постоянно перемещающимися из комнаты в комнату, с этажа на этаж, без конца что-то говорившими, совещавшимися, подозревавшими все и вся.
У ворот дежурили две милицейские машины и прокурорская «Волга». На ковры из залитого дождем сада нанесли грязи – но никто не обращал внимания на это, не спешил навести чистоту. И никто не закрывал входную дверь, и она все скрипела, скрипела, мучительно жалуясь на пронизывающий сквозняк.
Но несмотря на всю эту грязную и тоскливую неразбериху, в доме все равно было тихо-тихо. Точнее, даже беззвучно: потому что все звуки как-то враз, словно по воле злой феи, пропали, сошли на нет. И этот замкнутый домом и садом мир стал глухонемым.
Прибывшие на место происшествия представители закона (милицию вызвал Кравченко) взялись за дело (как и в первый раз у колодца) настолько оперативно, насколько это диктовалось инструкцией и необходимостью. Мещерскому такое рвение поначалу даже понравилось. Но потом быстро разонравилось – как раз когда его самого стали дотошно допрашивать. Чувствовал он себя при этом скверно, как и любой нормальный человек, неожиданно оказавшийся замешанным в столь крупную неприятность, как дело об умышленном убийстве.
То, что убийство умышленное, а убийцу долго искать не придется, потому что «на этот раз версия о причастности к смерти гражданки Даро Майи Тихоновны постороннего лица полностью исключается и все основные подозреваемые как на ладони», помощник районного прокурора (именно этот спокойный, незаметный с виду очкарик, похожий одновременно и на школьного учителя, и на первого ученика выпускного класса, возглавил опергруппу и принял впоследствии все дело к своему производству) сообщал это каждому из допрашиваемых с таким видом, словно каждое слово этого откровения должно было расцениваться на вес чистого золота. Правда, для каждого из «пока что свидетелей по делу» у умного очкарика находилась особая интонация. А также и особый перечень вопросов, на которые он терпеливо выслушивал ответы и записывал их в бланк протокола.
С Мещерским, например, они беседовали минут тридцать. С другими – с кем дольше, с кем – короче. Звереву и ее брата очкарик допрашивал в присутствии районного прокурора. Они закрылись в кабинете секретаря. А самого Файруза в это же самое время наверху допрашивали сотрудники уголовного розыска.
Их приехало человек шесть, и зря тратить время они не собирались. А вот Сидоров на месте происшествия на этот раз не показался. На вопрос Кравченко один из оперов уклончиво ответил, что, мол, Александр Иванович сегодня в отгуле. Кравченко очень на него рассчитывал, да и Мещерский, несмотря на прежние свои капризы, был бы не прочь пообщаться в данной хреновой ситуации с кем-то пусть и не совсем своим в доску, но все-таки нечужим и не столь враждебно настроенным.
Кравченко, улучив момент, собрался было сам позвонить в лесную школу, однако набрал номер только до половины, а затем положил трубку.
А в гостиной весьма сосредоточенно работала опергруппа. Никого из обитателей дома туда не пускали. В качестве понятых пригласили двух охранников из сторожки. Потом, когда осмотр места происшествия был закончен, стали вызывать «труповозку», долго и нудно ругались не то с моргом, не то с какой-то базой – то ли машины не было подходящей, то ли бензина…
И в это же самое время эксперт-криминалист приступил, как он изящно выразился, к «откатке отпечатков свидетельской базы». Кравченко потом тщетно пытался стереть щеткой с пальцев измазавшую их черную краску – она никак не смывалась. Всех для «откатки» приглашали в столовую – эксперту там было удобнее всего работать за овальным обеденным столом. И только к Зверевой он пошел сам в кабинет, где она разговаривала с прокурором и его помощником.
Труп убитой увезли в половине четвертого. Мещерский заметил, что никто из домочадцев не спросил у милиционеров, куда увозят тело, все словно воды в рот набрали. Почему-то никто более не называл аккомпаниаторшу «Майя Тихоновна», все обходились безликим словечком ОНА.
Причем все друг друга прекрасно понимали, например:
– Ума не приложу, как это могло произойти. – Петр Новлянский, только что отпущенный после допроса, шептался у окна в музыкальном зале с Корсаковым. У того на руке – снова повязка, вместо белого свитера и джинсов – спортивный костюм. Видимо, эпизод с бритвой стал для него уже чем-то малосущественным – это было заметно по его виду, – ибо убийство затмило все. – Когда успели только, а? – продолжал Новлянский. – Ведь ОНА играла здесь, мы все ей хлопали, потом сказала, что передача по телику начинается. Пошлепала в гостиную. И получаса ведь не прошло, как ее… Когда ты сел, она же…
– Тридцать минут – отрезок времени немалый. – В глазах Корсакова – смятение и тревога, он все время смотрел на двери гостиной.
Мещерский после допроса ни в какие диалоги ни с кем вступать не стал, пошел на кухню, налил себе холодного чая и выпил залпом две полные чашки – в горле пересохло. В закутке между посудомоечной машиной и холодильником рыдала Александра Порфирьевна. На полу у ее ног валялись рассыпанные шарики нитроглицерина. Мещерский собрал их и положил ей на колени. Она даже не заметила его присутствия.
По всему выходило, что Майю Тихоновну в доме оплакивала только эта старуха. Все остальные были слишком напуганы: отупели от страха перед этим столь неожиданно свалившимся новым несчастьем. Глаза Марины Ивановны были совершенно сухи. Выйдя из кабинета, она села в холле. Мещерский надолго запомнил эту сцену, свидетелем которой невольно стал: Григорий Зверев после беседы с прокурором последовал за сестрой. Он говорил громко, голос его был мужественным, спокойным – чересчур уж мужественным и спокойным для этой ситуации. А фраза тоже была чересчур уж ни к чему не относящейся, неконкретной, однако весьма многозначительной:
– Знаешь, я готов это простить. Простить, несмотря ни на что. Но прежде – осмыслить. Но прежде – понять: почему? За что?
– Да, – Зверева откликнулась одними губами, беззвучно. – Почему? За что?
И Мещерский в этот самый миг словно впервые увидел, насколько похожи между собой брат и сестра. Вот только если бы она не красила волосы в другой цвет, не носила парика, да и разница в возрасте в восемь лет… Потому что именно в момент этого бросающегося в глаза родственного сходства стало ясно, что никакая краска, никакие парики и косметика не способны убавить человеку его прожитых лет. Перед Мещерским были пятидесятидвухлетняя увядающая женщина и очень красивый, следящий за собой мужчина. Мещерский отвернулся и внезапно наткнулся, точно на острый раскаленный гвоздь, на другой взгляд: Шипов-младший смотрел на жену своего мертвого брата. И в глазах парня читалась чисто физическая боль.
Около четверти пятого Мещерский вышел глотнуть свежего воздуха на открытую террасу-лоджию – дождь перестал, Кравченко, его только что отпустили, тоже был там. Стоял, облокотившись на мокрую кирпичную ограду, курил.
– Я вот все думаю, Серега, – он не обернулся, однако Мещерского узнал – глаза, что ль, на затылке появились? – Отчего даже хорошо дрессированный пес может броситься на человека без команды хозяина?
Мещерский и бровью не повел: к таким неожиданным высказываниям «от фонаря» пора было уже привыкнуть. В этом доме ко всему пора было уже привыкнуть.
– Ну и отчего? – Он облокотился на кирпичи рядом с приятелем.
– Оттого, что собаку внезапно осеняет догадка, что человек этот либо напрямую угрожает его обожаемому хозяину, либо, напротив, совсем не угрожает, а… даже наоборот. В первом случае пес бросается из чувства долга, во втором – из слепой ревности.
Мещерский кашлянул:
– Из какого же чувства, по-твоему, бросился на Звереву белый бультерьер?