Демид бросил на стол револьвер, снял пиджак, схватил обеими руками кринку, опрокинул ее в рот, долго пил, струями разливая молоко на грудь, на чистый пол… И Костю невольно ободрало вдруг острой теркой… Солнце еще только наполовину скрылось за лесом, его лучи, пробивая стекла, падали прямо на Демида, розовато окрашивая его белую рубаху. И струи молока, которые текли по его подбородку, по груди, тоже были розовыми, почти красными…
Демид поставил кринку на стол, вытер рукавом с подбородка, потом ладонями с груди кровавые капли, спросил:
– Ну?
– Держимся… пока.
– Ага. Ну что ж… – Меньшиков сел на табуретку и задумался. После короткого молчания Казаков проговорил:
– Боюсь я, Демид, это только какой-то передовой отряд. Как бы подкрепление не подошло. Тогда…
– В том-то и дело! – вскинул голову Меньшиков. – Эти что! Этих мы до снегов могли бы сдерживать.
– Патронов-то хватит? Люди просили… – подал голос Костя.
– На этих хватит.
И опять установилось молчание. Нарушил его снова Гаврила:
– Что же делать, Демид? Этих мы, конечно, сдержим. По всему видать, их немного. Но и они нас не выпустят. Э-э, черт, мутит что-то, – потрогал Казаков повязку на голове. – И если не идет к ним подкрепление, так пошлют за ним. Дело ясное.
– Еще бы не ясное, – усмехнулся Демид. И Костя почувствовал, что Меньшиков растерян, испуган. – Уходить надо.
– Да как? Все тропы заложены.
– А как – я подумаю. Серафима! Накорми нас.
Серафима вышла из своей комнаты, выволокла из печки большой горшок.
Ели молча. Поужинав, Демид нехотя сказал:
– По всему видать – надо нам уходить глубоко, на самое дно… И с концом, чтоб никто не знал, жили мы на земле, нет ли… Ну ладно, пока все по местам. Я сейчас проверю все тропы, к полуночи буду здесь. Чуть чего – связного ко мне. А утром, с рассветом, сами сюда. К тому времени я, может, придумаю что.
Казаков и все остальные, кроме него, Кости, ушли.
– А ты, Жуков, чего ждешь? – поднял на него Демид круглые глаза. – Хотя постой. Вместе жили – вместе и помирать, коли что. Слышь, Серафима.
– Зачем помирать-то? – жалобно сказала она, собирая со стола тарелки. – А ты, Костенька, иди, иди… Берегись только от пули, родимый.
– Н-нет, пусть подождет! – упрямо заявил Демид. – Вот втроем и давайте думать, как уцелеть. Одна голова – хорошо, а три – лучше.
– Бог милостив, убережет, может. Гневаться ему вроде не за что на нас.
Серафима вздохнула сиротливо, потуже завязала платок на голове. И только потом, как показалось Косте, недовольно покосилась на Меньшикова.
– Милостив? – переспросил Демид, презрительно сжав тонкие губы. – На Бога, говорят, надейся, а сам не плошай. Мы-то можем не сплошать… Можно улизнуть, говорю, сейчас втроем… Знаю тут еще одну заветную тропку… Да… Сами уйдем, а хвост останется.
При этих словах на лице Серафимы плеснулся испуг, потом проступил гневный румянец. Она поглядела на Демида осуждающим взглядом.
– Можно ли такое даже в мыслях!.. Бог требует о ближних своих заботиться больше, чем о самом себе. Попадут в руки дьяволов, нечеловеческие мучения примут.
– Да я о том и говорю! – раздраженно крикнул Демид. – Чего меня учить?!
– Господи, разве я учу? – обиделась Серафима, даже, кажется, всхлипнула. – Я только говорю: уходить отсюда – так всем вместе.
– Вместе? – переспросил Демид, суживая глаза. – По моей тропке всем не пройти. Узкая шибко. Нам бы проскользнуть, не зацепиться за что. Да и… Гаврилу вон мутит, не ходок уже… А другим я что-то не шибко доверяю.
– Что ж, остальным Бог другую тропку укажет.
Демид еще более прищурил глаза, почти совсем закрыл их, оставив тонкие, не толще лезвия ножа, щелочки.
– Бог? Не врешь?
– А что? Мать моя духовная завещала: в любой беде помолиться только надо, – принялась вдруг горячо убеждать она Демида. – Хорошо будем молиться, истово, всю ночь. А может, и весь завтрашний день.
– Ага… Так… – Демид встал. – Значит, до следующего вечера нам держаться надо?
На это Серафима уже не ответила и принялась молиться, чтобы не потерять времени. Демид, словно в каком-то замешательстве, потоптался и промолвил насмешливо:
– Пошли, Костя! Ее задача – молиться, а наша – дело делать.
Это Косте уже не понравилось.
По отдельным словам, по поведению Демида и Серафимы он понял, вернее – стал догадываться, что их спасение теперь целиком зависит от жены, а Меньшиков еще издевается.
– Ты не смейся все-таки… – Костя хотел добавить «гад». Но сдержался и только повторил: – Ты, Демид, не издевайся, раз уж…
– Ладно, ладно, – совсем мирно ответил Меньшиков. – Наша задача с тобой – продержаться завтра до вечера.
И впервые за все время вдруг мелькнула у него, Кости, тогда мысль: а что, если верховодит тут не Демид, а его собственная жена, Серафима?!
Мысль эта была настолько оглушительной, что у него потемнело в глазах, он невольно согнулся и сел на землю, проговорив вслух:
– Нет, нет… Не может того быть!! Не может…
– Чего, чего ты?! – подбежал к нему Демид, затормошил.
– Так я… Нога вот… подвернулась, погляди, не сломал?
Он поднялся с помощью Демида, сделав шаг, другой.
– Нет… ничего вроде.
В ушах покалывало, в голову с горячим звоном билась кровь: «Вдруг и я „не ходок“…»
… Ушли они из деревни после того, как, по выражению Демида, «замели хвост».
Последнюю ночь Костя пролежал тогда, не сомкнув глаз, на Козьей тропе. Впрочем, ночь прошла тихо, без единого выстрела. Утром, как велел Демид, пошел в деревню, снова оставив за себя Парфена Сажина.
На ступеньках крыльца сидел Казаков. Демид перематывал Гавриле голову чистой тряпкой. Казаков сильно осунулся за одну ночь, постарел. Лицо его обливалось потом, борода спуталась.
Улица деревни, залитая утренним, жидковатым еще солнцем, была пустынной, все дома плотно закрыты ставнями. Почерневшие от времени доски ставен были почему-то крест-накрест зачеркнуты белыми известковыми полосами.
Ночью высыпала обильная тяжелая роса. Она разноцветной изморозью лежала еще на жухлой траве, на желтых листьях деревьев, на тесовых крышах. Крыши быстро просыхали, струился над ними парок, и казалось, дома занимаются огнем где-то изнутри и вот-вот из-под крыши саданет пламя.
Из многих домов неслись заунывные звуки – не то плач, не то пение.
Из одного дома вышла женщина в черном, с большой иконой в руках, перешла через дорогу, скрылась в другом. На груди и спине у нее были нарисованы такие же белые кресты, как на ставнях.
По походке Костя узнал Серафиму.
Едва Серафима вошла в дом, как из него с новой силой понеслись вопли и стенания.
– Теперь ничего, не промокнет, – сказал Демид, закончив перевязку.
Гаврила тяжело встал:
– Ну, сейчас остальные командиры подойдут. Что надумал, Демид? Жар ведь у меня, Демид. В постель бы…
– Сейчас ляжешь, – глухо сказал Демид и, чуть откачнувшись назад, выдернул из кармана два револьвера и сразу из обоих выстрелил Казакову в спину. – Убрать.
Костя схватил труп Гаврилы и уволок в сарай.
Из лесу выбежали один за другим еще два командира. Их фамилий Костя не знал. Демид стоял возле крыльца с револьверами в руках. Он не стал их даже прятать, замахал ими, закричал:
– Скорее, скорее, черт бы вас побрал! Долго вас ждать? Живо ко мне!
Ничего не подозревая, командиры, дыша, как загнанные лошади, подбежали к Меньшикову. Отдышаться они не успели. Демид вскинул обе руки и всадил в каждого по нескольку пуль.
Отер рукавом пот со лба, огляделся вокруг:
– Черт, где же четвертый?! Четвертого еще не было.
Улица деревни стала вдруг заполняться народом. Из каждого дома выходили мужчины, женщины, дети. Все были в черных саванах, у всех на груди и на спине белели кресты, такие же, как у Серафимы. Все женщины и дети держали в руках иконы, женщины – побольше, дети – поменьше. Каждая икона, кроме тех, которые несли дети, была обрамлена зачем-то соломенными жгутами.