Клавдия не удивилась, что Фрол приехал сам. Презрительно сложив губы, она стала насыпать в корзину из огромной кучи перезрелые и желтые, как кукурузные початки, огурцы и вываливать их потом в бричку.
Фрол молча стоял рядом, не зная, что сказать, что делать, глядел на маячивших кое-где баб, обиравших с грядок огурцы и помидоры.
– Помог бы хоть, – язвительно сказала Клашка.
Фрол торопливо кинулся наполнять корзину.
– Да сама насыплю, – остановила его Клашка. – Вываливать в бричку пособи.
Курганов покорно взял корзину за плетеные ручки и, легко подняв, опрокинул над бричкой.
Когда бричку насыпали с верхом, Клашка тяжело разогнулась, схватилась рукой за спину.
– Что, болит? – участливо спросил Фрол.
Клашка раздраженно ему ответила:
– А у тебя вот ни спина, ни совесть, видно, не болят.
– Недавно вроде другое говорила… что мне перед самим собой стыдно, – как-то обиженно проговорил Курганов.
– Не прикидывайся-ка! – сказала Клавдия. – Ишь обидчивый какой…
Фрол смотрел на ее грязные босые ноги с широкими ступнями, на забрызганный помидорным соком подол и думал почему-то, что ночами Клашка, наверное, лежа вниз лицом на своей постели, вдавив в подушку тугие, не троганные никем груди, плачет от своего бабьего одиночества.
– Дура, – сказал он вдруг ей ласково.
– Может, и дура, – согласилась она. Но тут же голос ее опять окреп и зазвенел: – Только хватило бы ума, будь я на твоем месте, подводы вовремя давать. Кому теперь эти деревяшки нужны? – Клашка схватила желтый и твердый, как камень, огурец, ткнула им чуть ли не в лицо Фролу и бросила обратно в бричку, – Неделю назад труд наш чего-то стоил, а теперь все за бесценок пойдет.
«Так уж и за бесценок?» – хотел он сказать, но вместо этого проговорил, чтоб успокоить ее:
– Ты трудодни получишь одинаково. Что сейчас, что тогда свезли бы огурцы на рынок…
– Трудодень запишут, да на трудодень натечет с этих огурцов шиш два уха! Татьяна! – закричала она женщине, обиравшей грядки. – Отвези в деревню – да той же минутой назад! Сегодня дотемна возить будем.
– И куда тебе одной-то много денег? – попробовал пошутить Фрол.
– Впрок коплю! – зло отрезала Клашка. – Вернется вот муж – чтоб до конца жизни ему хватило. Посажу его в комнату – и мухе сесть не разрешу. Окно занавешу – и любить буду. За все двадцать лет, что жду его, отлюблю…
– Да ты умеешь любить-то? – спросил Фрол. – Тебе еще, поди, учиться надо.
Но Клашка не ответила. Она подняла пустую корзину и пошла прочь.
Был полдень. Солнце, как перезревшая дыня, висело над головой, обмывало землю густыми лучами. Теплый ветерок бил Клашке в бок, трепал волосы, запрятанные под ослепительно белый платочек. Клашка то и дело нагибалась, одергивая подол юбки, – очевидно, чувствовала, что Фрол безотрывно смотрит ей вслед.
И Фрол смотрел, видел всю ее фигуру, крепкую, стройную, немного располневшую, но все еще почти девичью. Он отвернулся, когда Клашка Никулина глянула вдруг назад и погрозила ему кулаком. Может, она что то крикнула, но из-за ветра не было слышно.
Глава 5
Октябрьские праздники торжественно отметили в колхозном клубе.
Доклад о сорок третьей годовщине, если это можно было назвать докладом, сделал секретарь райкома партии Григорьев. Расхаживая по сцене и время от времени поглаживая бритую голову, он как-то по-домашнему вспоминал годы своей молодости, работу в продовольственном отряде, затем говорил о коллективизации на Дальнем Востоке, об организации первых зимовок в Арктике, об участии в жестоких боях под Москвой… Оказывается, этот человек испытал кулацкие пытки, чудом избежав смерти, едва не утонул в Северном Ледовитом океане, помогая попавшим в беду товарищам, перенес несколько ранений в Отечественную, два из которых чуть не оказались роковыми.
Зал был набит битком. Люди внимательно слушали Григорьева. По лицам многих колхозников можно было безошибочно определить – не часто им приходится слушать таких диковинных докладчиков.
Только по лицу Фрола Курганова нельзя было понять, что он думает. Поблескивая орденами Славы всех трех степеней, с которыми пришел с войны, Фрол сидел в четвертом ряду, неподалеку от Устина Морозова, чуть нахмурив брови. Устин же, в новом темно-синем костюме, смотрел на секретаря райкома чуть удивленно и осуждающе: дескать, чего это подвиги ты свои расписываешь?
Григорьев, будто прочитав мысли Морозова, остановился возле дощатой трибунки и сказал:
– Вы думаете, наверное: «Ну и чудак-человек, этот секретарь райкома! Чего это он о себе тут распространяется? Расхвастался…» А я ведь не о себе говорю. Подумайте-ка сейчас в этот день каждый о своей жизни, припомните некоторые подробности. И я уверен, что жизнь многих-многих из вас напоминает чем-то мою, а у некоторых, бесспорно, еще интереснее. Я знаю, как, например, воевал в гражданскую ваш председатель Захар Захарович Большаков, как он жил и боролся за новую жизнь все последующие годы. Я слышал, как дрался в Отечественную с врагом ваш сын, Устин Акимович, Федор Морозов, которого, к сожалению, нет сейчас рядом с нами. Я знаю, как воевал Фрол Петрович Курганов. Об этот говорят его ордена…
Фрол расправил нахмуренные брови, чуть выпрямился в кресле, оглядел зал. Глаза его на секунду задержались на Клавдии Никулиной, сидевшей неподалеку, возле стенки. Морозов же, наоборот, опустил голову, спрятав от всех глаза.
Захар Большаков едва сдерживал волнение. Ведь не торжественные, не громкие, а самые что ни на есть простые и обыденные слова произносил секретарь райкома, произносил без всякого пафоса, приглушенным, спокойным голосом. А глаза пощипывало, в груди что-то возникало горячее, радостное, волнами растекалось по всему телу. И Захар почти физически чувствовал, как прибывают в эти секунды силы.
– … Так как же нам, как же каждому из нас, дорогие мои друзья и товарищи, не гордиться своей жизнью, если эта жизнь – борьба! – продолжал меж тем Григорьев. – И в такие вот праздники, как сегодня, мы каждый раз будто впервые видим, каких же хороших успехов добились в этой борьбе! Видим и удивляемся. Потому что невольно начинаем думать: что было и что стало?! А ну-ка, товарищи, давайте сейчас, вот здесь, на нашем собрании, попытаемся сравнить, что было у нас прежде и что есть теперь…
С самого начала собрания Захара не покидало ощущение: кто-то безотрывно смотрит и смотрит на него. Тем более такое ощущение казалось странным и необычным, что он сидел в президиуме и, конечно же, на него смотрели все.
В глубине сцены, за фанерной перегородкой, раздавались суетливые шаги, шепот, звуки осторожно передвигаемых столов и стульев – там Иринка Шатрова командовала подготовкой к выступлению самодеятельности.
В разных концах зала Большаков видел Колесникова, Кузьмина, Зиновия Марковича, Митьку Курганова – этот демонстративно развалился на первом ряду («Учуял, шельмец, что и ему премию будут выдавать», – подумал Захар), Сергеева, Моторина, Пистимею Морозову… Стоп! Не ее ли взгляд он ощущает на себе весь вечер?
Еще вчера Захар, увидев Морозову на улице, специально свернул ей навстречу. Поздоровавшись, проговорил:
– Не запамятовали твои старушки – завтра у нас большой праздник…
– Как же, знаем… Красное число в календаре.
– Не просто красное число, а большой, самый дорогой для советских людей праздник, – еще раз отчетливо произнес Большаков.
– Так я и говорю…
– Вот-вот… А то, думаю, забудете.
И пошел своей дорогой. Он знал – этого достаточно, чтобы Пистимея привела своих старух на торжественное собрание.
И она привела. Старухи сидели кучкой, прижавшись друг к другу, точно заняли круговую оборону, почти на самых последних рядах. Помаргивая, они старательно глядели на докладчика. Только сама Пистимея смотрела почему-то безотрывно на Большакова, воткнувшись взглядом ему в грудь, на которой поблескивали орден Трудового Красного Знамени, полученный еще в довоенные годы, и два ордена Ленина, которыми Захар был награжден в сорок четвертом и пятьдесят третьем.