Устин распахнул тулуп, открыл глаза, крутнул головой. Он и в самом деле хотел вслух спросить у Пистимеи, что же это происходит. Но не успел, потому что в эту секунду раздался голос жены:
– Вставай, приехали! И скажи: «На сердце жалуюсь». Хлюпает, мол, что-то в сердце, и колотье.
Никакого колотья, никакой боли он в сердце не чувствовал. Но кошевка в самом деле стояла возле крыльца районной поликлиники.
Глава 26
Вера Михайловна Смирнова без конца заставляла Устина поворачиваться к ней то спиной, то грудью. Голый по пояс, он неуклюже поворачивался, чуть не царапая бородой ее лицо.
– Фу, какую бороду отрастили! – сказала она, когда он все-таки царапнул ее по щеке.
– Что вам борода? – угрюмо сказал Устин. – Она у меня не болит, пущай растет на здоровье.
– Да уж очень страшная она у вас. Ну-ка, еще раз спиной ко мне!
Наконец она отложила стетоскоп.
– Сердце ваше мне не нравится больше, чем борода. Раньше жаловались?
– На что?
– На сердце.
– Вроде здоровый был.
– Погодите-ка… Вы говорите, из колхоза «Рассвет»? Тут ваш участковый врач. Одну минутку.
Вера Михайловна вышла. Вернулась она с молоденькой девушкой, в которой Морозов узнал Елену Степановну Краснову. Девушка воскликнула:
– Устин Акимыч! Да что же это вы?! Не может быть…
– Чего там! – кисло проговорил Устин. – Вчера вот редактора Смирнова вам привез, а сегодня сам…
– Смирнова? – подняла уже наполовину седую голову Вера Михайловна, встала и подошла к Морозову. – Так это вы?
– Чего я?
– Да… привезли к Елене Степановне моего мужа. Ведь Петр Иванович мой муж.
Морозов снова чуть не царапнул ее по лицу бородой.
Вера Михайловна смотрела на него, прищурившись. В глубине ее глаз настороженно поблескивали маленькие светлые точки. Потом отошла к столу, надела очки.
– Ну я, – сказал Устин. – Выехали мы – ничего. Уж в дороге ему худо стало…
– Да, действительно, Морозов Устин Акимыч, – проговорила Вера Михайловна, рассматривая его больничную карточку.
«Значит, не отшибло память, все помнит, собака, что произошло вчера, – думал Устин о Смирнове, подставляя теперь уже Елене Степановне то грудь, то спину. – Даже рассказал все жене, кажется».
Но это не вызвало у него ни страха, ни опасения. Так же спокойно он подумал: «Захару, конечно, тоже рассказал», – и усмехнулся…
– Странно, странно, – проговорила Елена Степановна. – Устин Акимыч, давно это у вас с сердцем?
– Что, хлюпает?
– Да, работает… шумновато. Ведь вы все время были абсолютно здоровы.
«Со вчерашнего вечера, – мог бы сказать Устин. – С того самого часа, как жена дала попить успокаивающего отвара». Он только подумал о Пистимее: «Хитра же, набожная сволочь!» А вслух проговорил:
– Давненько так – поколет да отпустит. А вчера вот забрало…
– Чего же вы раньше мне не говорили?
– Да неудобно как-то… Такой бычище, а тут…
– Ну, хорошо. Одевайтесь.
Устин стал натягивать рубаху. Оба врача – пожилая и молодая – склонились над столом.
Потом Елена Степановна протянула Устину рецепт, встряхнула короткими волосами:
– Вот, будете пить капельки перед едой, три раза в день. И все должно пройти. В ближайшие дни я приеду в колхоз, навещу вас. Как там Дмитрий Курганов, не температурит? Я вчера ему укол сделала.
– Что ему укол! Его мокрым бревном не перешибешь.
Краснова опять тряхнула головой, откинула сползающие на щеки волосы.
– Вы знаете, Вера Михайловна, любопытный парень этот Курганов. Я приехала делать профилактические прививки колхозникам, а он в тайгу сбежал. А вчера попался мне прямо в кабинете. Спрашиваю: «Это вы осенью испугались прививки?» – «Не испугался, говорит, а кожу зря прокалывать не дам». Однако тут же разделся…
– Да? – Вера Михайловна, писавшая что-то в больничной карточке Устина, сняла очки, чуть улыбнулась. И щеки молодого доктора вдруг зарумянились. – Значит, пейте капли, Морозов, – поспешно проговорила Вера Михайловна. – Ничего опасного, я думаю, у вас нет.
– А если, Устин Акимыч, опять это почувствуете – сразу ко мне, – не поворачиваясь к Морозову, сказала Елена Степановна. – До станции все-таки ближе, чем сюда.
– А ничего, похлюпает да перестанет, – махнул рукой Устин и вышел.
Пистимея сидела в коридоре, держа на коленях оба тулупа. Увидев мужа, встала, молча направилась к выходу. На крыльце поликлиники Устин невольно остановился – прямо в лицо ему ударил разносившийся по селу колокольный звон.
Устин и раньше знал, что в Озерках действует небольшая церквушка, много раз проходил мимо нее, много раз слышал чуть дребезжащий звон, видимо, расколотого, как ему представлялось, изношенного колокола. Но он никогда не слышал, чтобы колокольный звон был так силен и резок. «Я все как-то летом бывал тут, а зимой, выходит, звукам просторнее», – подумал он и стал спускаться с крыльца.
Пистимея уже сидела в кошевке. Она молча подождала, пока муж усядется рядом, и тронула вожжи.
Они ехали по главной улице райцентра, широкой, ровной и прямой. Но через несколько минут Пистимея потянула за левую вожжину, и лошадь послушно свернула в тесный переулок. Не раз и не два в течение зимы узкую улочку переметывали высокие сугробы. Снег никто не убирал, да в этом не было и нужды. После каждой вьюги дорогу торили прямо по сугробам, и сейчас вдоль всего переулка застыли высокие снежные волны, меж которых ныряла легонькая кошевка. Но Устину казалось, что эти снежные волны не мертвые, что они катятся одна за другой им навстречу под колокольный звон, а кошевка, стоя на месте, взлетает на гребни этих волн и падает вниз, взлетает и падает. Она, их кошевка, держится еще на волнах, но вот-вот зачерпнет тяжелой, холодной воды. Пистимея растеряется, поставит кошевку, как лодку, боком к волне, волна ударит на них сверху всей своей многотонной тяжестью, перевернет, раздавит все в щепки, навеки похоронит в бездонных черных пучинах.
– Куда это мы едем? – спросил Устин.
– На заезжий двор, куда же еще. Переночевать придется… Какая нужда гонит нас на ночь глядя? Да и лошаденка приустала…
Солнце еще не село, но земля была исполосована длинными тенями, которые становились все гуще и гуще.
Самая длинная и густая тень была от церкви. Вроде и церковь не такая уж высокая, но черная полоса от нее тянулась чуть не на полдеревни, пересекая главную улицу Озерков. Несколько минут назад они переехали эту тень, а сейчас снова нырнули в сумрак, отбрасываемый как-то неуклюже покосившейся колокольней.
На заезжем дворе их встретила с костылем в руке Марфа Кузьмина.
Моргая ослабевшими глазами, долго всматривалась в Устина, потом в Пистимею.
– Дышишь еще мало-мало? – спросил Устин.
– Господи, а я-то смотрю – кто это такие? Милости просим, милости просим… Вот уж гости, право, дорогие! Дышу, да на ладан, видать. Все у меня хрипит внутри, как сквозь решето свистит. Ну, раздевайтесь, заколели, видно. Как там Егорка мой?
Когда-то Марфа приехала сюда с условием, что подрастет сын, и она вернется в Зеленый Дол. Но сын подрос, еще до войны вернулся в деревню, а Марфа тут так и осталась. «Привыкла я, – заявила она Егору. – На людях тут всегда, не тоскливо. Ты уж большой, ступай один. Приезжай когда. И я буду ездить к тебе в гости. Да притвор с Антипа стребуй…»
– Как же ты все-таки живешь, Марфушка? – спросила Пистимея, разматывая шаль с головы.
– Да какая уж мне жизнь! Помирать скоро домой поеду. Чай будете пить? Эвон самовар, там, в горшке, угольки.
Устин чай пил молча. Не раздеваясь, прилег на кровать.
На улице темнело, в небольшое оконце одна за другой стали заглядывать звездочки. А Устину почему-то казалось, что сегодняшний день еще не кончился. Он чувствовал, что сегодня должно случиться еще что-то, может быть, самое главное из того, что случилось с ним за два прошедших дня.
А что случилось за эти два дня? Он прикрыл веки. Но почти сразу же услышал: