– Да што ты в самом деле? Или сама выйди.
Голос, мягкий, спокойный, подкупил. Зина решила выйти. Но едва открыла дверь, «брат» втолкнул ее обратно в комнату и по-хозяйски заложил крючок.
– Что вы делаете? Что вам надо?! – воскликнула Зина. – Ребенка разбудите…
– Я не шумливый, только сама не ори.
Прокудин бесцеремонно уселся на кровать и начал… стаскивать сапог. Электрический свет мягко поблескивал на его тупом, только сегодня выбритом подбородке.
Зина мгновение постояла, держась за край стола, и кинулась к дверям. Но «брат» Семен схватил ее на полдороге, зажал рот широкой и жесткой, как неоструганная доска, ладонью.
– К-куда! У Ефимки богородицей была, а тут брезгуешь…
… Уходил Семен Прокудин перед рассветом, не зажигая электричества.
– Заруби себе одно: из общества нашего добровольно люди не уходят, – говорил он и, кряхтя, натягивал сапоги. – Если мы их отпускаем когда, дык только на время – срок отсидеть. А сроки свидетелям Иеговы дают разные… Значит, в эту пятницу чтоб была на студии. Да гляди мне…
С этого-то времени и перестал звучать Зинин смех в корректорской, глаза ее снова заледенели. И на вопрос Петра Ивановича – что это опять с ней происходит, Зина закричала, морщась от боли: «Вам-то какое дело, если… если и опять?!» – а вскоре, чтобы раз и навсегда избавиться от расспросов редактора, прямо сказала: «Давайте говорить о служебных делах».
И Петр Иванович, пожав плечами, стал говорить с ней только о служебных. Он, насколько это было для него возможным, не упускал ее из поля зрения. И ничего необычного за ней не замечал. В редакцию она всегда являлась вовремя, работу свою выполняла аккуратно. А к ее молчаливости и ледяным глазам он привык.
И все-таки ему постоянно казалось, что с Никулиной надо бы суметь как-то поговорить не только о служебных делах. И сейчас вот, кажется, особенно необходимо…
Открылась дверь, вошла Зина с газетой в руке. Она, как Смирнов и предполагал, действительно молча положила на стол подписанный ею корректорский экземпляр и так же молча пошла назад.
– Одну минутку, – остановил ее Петр Иванович. – Ошибок нет?
– Я внимательно все прочитала. Нету.
– А вот это, посмотри, – Петр Иванович постучал карандашом по разостланной на столе газете. – В трех местах слово «бог» набрано с прописной буквы. Как же ты не заметила, Зина? Ни в гранках, ни в полосе…
Зина стояла возле стола, чуть склонив голову, печально, даже с какой-то жалостью, глядела на Петра Ивановича.
Ее шея, подбородок, голова были туго обмотаны черным платком.
Петр Иванович заметил, что повязывать платок таким образом она стала месяца два назад. И он все время хотел ей сказать, что зря она заматывается, как старуха, что шея и волосы у нее очень красивые. Но не решался. Ему казалось, он был уверен, что она снова закричит, морщась от боли.
– Так как же, Зина, ты этого не заметила? – повторил он свой вопрос. – Слово «бог» всегда пишется с маленькой буквы.
– Нет, Петр Иванович, – тихо возразила она, – слово «бог» надо писать с большой буквы.
Смирнов, стараясь вникнуть в смысл ее слов, приподнял брови. Потом опустил их и снова приподнял.
– То есть… Погоди, как это с большой?
– Так… С большой…
Вдруг резко затрещал телефон. Смирнев сразу догадался – звонит Григорьев. Секретаря райкома партии телефонистки с районного коммутатора всегда соединяли особенно старательно.
– Зайди-ка, Петр Иванович, – глуховато донеслось из трубки.
– Иду, – ответил Смирнов, положил трубку, поднял глаза на Зину. – Это почему же слово «бог» надо писать с большой буквы?!
– Потому, что это не просто слово. Это Бог, – сказала Зина и, не обращая больше внимания на Петра Ивановича, вышла.
Григорьев не сидел за своим рабочим столом, а расхаживал по длинному кабинету, время от времени поглаживая почему-то бритую голову.
– Понимаешь, была тут у мена сегодня одна девушка, – сказал он наконец. – Даже дважды была. Утром принесла заявление на тебя…
– На меня?! – удивился Петр Иванович.
– Ага, да еще какое! Будто ты… фу, черт, не выговоришь даже! В общем, будто… запугал ты, брат, ее, к сожительству склонил… И прочая ерунда.
Петр Иванович не сразу и понял, о чем речь, что такое «склонил к сожительству».
– Интересно… – промолвил он.
– Еще бы… А в обед прибежала и забрала бумагу обратно. «Зря я, говорит, ничего такого не было…» И умоляла тебе ничего не говорить. Это я уж…
– Та-ак… Кто же это?
– Корректорша твоя.
– Никулина?!
Петр Иванович встал. Впрочем, тут же снова опустился в кресло. Григорьев сел за стол, положил руки на стекло, которым были прижаты всякие списки, сводки, телефонные номера.
– Так что же это происходит с девушкой, а? – спросил Григорьев не то у Смирнова, не то сам у себя. – Вот что интересно, брат!
– Да-а… мне всегда казалось… – промолвил Петр Иванович.
– Что казалось?
– Да что с ней не только о служебных делах надо было говорить. Мы вот все воспитываем народ… с трибуны, через газету, как угодно… А у себя под носом… Сегодня так и ахнул: слово «бог», говорит, надо писать с большой буквы.
Григорьев быстро взглянул на Смирнова, затем постучал пальцами по стеклу.
– Не дремлют, выходит, охотнички-то за душами. А мы часто… ушами хлопаем.
– Выходит – хлопаем, – виновато проговорил Смирнов.
Глава 31
Длинный пологий увал за Зеленым Долом, по склону которого кое-где растут могучие кедры, летом обычно безлюден. По весне, когда увал покрывается нежно-зеленой травкой, здесь несколько недель пасут скот.
Но, рано вытаяв под солнцем, рано зазеленев, весь склон под тем же солнцем рано и выгорает. Под жгучими, почти всегда отвесными лучами травка, не набрав силы, никнет, валится, жухнет, рассыпается в пыль. Скот сюда уж больше не выгоняют, целое лето увал, черный, молчаливый, с завистью смотрит через деревню, через Светлиху на зеленые, искрящиеся по утрам холодно-матовой росой зареченские луга да на полыхающий всеми цветами радуги Марьин утес.
Теперь до самой зимы сюда, на увал, разве только поднимется на рассвете какой-нибудь колхозник, чтобы полюбоваться дымной и росной зареченской неоглядью да расцвеченным первыми лучами Злат-камнем.
Зато зимой это самое оживленное место в округе. Каждый день здесь стоит ребячий смех и галдеж, усиливающийся обычно к вечеру.
И сколько молодой зеленодольский люд в щепки изломал на этом увале лыж, вдребезги поразбивал санок, поистер валенок, штанов, полушубков (ибо кататься с увала, когда залоснится спуск, можно ведь как угодно, и без всяких лыж да санок – стоя, сидя, на боку), сколько здесь расквашено носов, растеряно шапок, рукавиц – этого не знает, пожалуй, никто.
В течение каждой зимы у зеленодольской ребятни бывает несколько особенных дней. Это когда на утрамбованный ветрами и морозами снежный пласт, на разъезженные и до блеска отглянцованные спуски с увала, которым несть числа, нападает за ночь в ладонь или две свежего, мягкого снежка, а утром ударит оттепель. Молодой снежок сделается тогда влажным, липким. Тут уж не покатаешься, тут просто лыжи от налипшего на них снега не продернешь.
Тут самое время раскалывать снежные шары.
Делается это просто. Накатывается на вершине увала снежный комок величиной с арбуз, становится прямо против какого-нибудь кедра, растущего далеко у подножия увала, и сталкивается вниз.
Снежный шар катится и катится, быстро увеличиваясь в размерах, оставляя за собой неглубокую дорожку, катится со свистом, все быстрее и быстрее. Если он развалится по пути от собственной тяжести, не беда, – это даже еще лучше, потому что каждый обломок все равно устремляется вниз, наворачивает на себя липкий снег, с каждым метром снова увеличиваясь в размерах… Это лучше потому, что вероятность попадания увеличивается во много раз.
И в конце концов какой-нибудь шар да раскалывается об могучий ствол дерева, вызывая неописуемый восторг ребятишек. Раскалывается со звоном, в брызги, в пыль.