– Какого сына? – попятилась Пистимея. – Окстись ты… Услышат на улице!
– Сына моего, Федьку! Федора!!
– Да ты чего?! На войне ведь погиб он. Прибрал Господь непутевого.
– На войне?! Не-ет! Это ты его убила! – не помня уже себя, кричал Устин, тыча пальцем в плоскую грудь жены, – Ты! Ты!! Ты!!
Глава 22
Федька Морозов, сын Пистимеи и Устина, не помнил, когда и откуда приехали они в Зеленый Дол.
Но с тех пор, как стал себя помнить, он любовался насквозь прогреваемой лучами Светлихой, необыкновенным, каждое утро вырастающим, словно из волшебной сказки, утесом с осокорем на самой вершине да удивительными по запаху, бесконечной сини и густо рассыпанным птичьим голосам зареченскими пашнями и лугами. Мальчик сперва с недоумением думал, отчего это деревню выстроили не там, за рекой, а здесь, под холмами, среди уныло торчащих кедров-великанов. Положим, кедры тоже были красивыми. Зимой их окуржавевшие верхушки были похожи на облака, которые стояли на одном месте, сыпали и сыпали вниз, на крыши домов, на землю, свой куржак, как настоящие тучи. Летом после дождей на верхушках кедров на каждой иголочке зажигалась какая-нибудь малюсенькая лампочка-искорка – или синяя, или красная, или розовая. И каждый кедр полыхал, как факел, и Федьке казалось тогда, что деревья-великаны пришли из той же волшебной сказки. Но все равно это ни в какое сравнение не шло с Марьиным утесом, и деревню, как он полагал, надо было выстроить именно там.
Федька, как, видимо, каждый ребенок, любил природу. Это взрослые – некогда им, что ли? – не замечают почему-то ни сказочного утеса, ни искрящихся под летним солнцем кедров. А если и взглянут когда, то равнодушно и лениво, словно им жить на земле, по крайней мере, еще тысячу лет каждому и они успеют еще насмотреться на все дивные дива.
Не-ет, он-то, Федька, знал, что человек хотя и живет долго, но не больше ста лет. Поэтому надо успеть на все насмотреться сейчас.
Эти лучи, птицы, речка, утес, кедры были его друзьями. У каждого из его друзей были страшные враги. Ну, например, у кедров самым опасным и безжалостным врагом был ветер. Он частенько налетал тогда, когда кедры зажигали свои разноцветные лампочки, дул изо всей силы и быстро тушил их. Мало того – ветер срывал эти крохотные, уже потухшие лампочки и, улюлюкая и насвистывая, разбивал их о землю.
Ветер вообще был существом очень злым и коварным. Часто он налетал неожиданно, среди полнейшей тишины, вздымал тучи пыли, подхватывал листья, солому, бумажки, все это пережевывал своим страшным, невидимым ртом и выбрасывал где-нибудь далеко-далеко. Он вырывал птиц из гнезд, волок их за собой, колошматил в воздухе, словно хотел обломать им крылья за то, что они, когда его, ветра, здесь нет, летают по его владениям. Ветер валил наземь и могучие деревья, осмелившиеся поднять свои ветви туда, где должен властвовать только он. Ветер, срывая с людей фуражки, грозил изорвать на них в клочья всю одежду только за то, наверно, что они понастроили дома, в которых вздумали укрываться от его цепких и холодных лап. Иногда ветер просто свирепел от этого и принимался с дикой злостью рвать и разворачивать крыши.
Ветра боялись все. Он еще только начнет подувать чуть-чуть, а ветви кедров уже задрожат, Светлиха сморщится, птицы умолкают и прячутся в траву.
И только могучий утес ничего не боится, выставляет ему навстречу свою каменную грудь. Бывало, утрами ветер в одну секунду потушит и сорвет с кедров все лампочки, а утес только разгорается под лучами солнца все сильнее да сильнее, ветер только раздувает да раздувает это все ярче и ярче.
– Ну, потуши, потуши попробуй! – в восторге кричал ветру Федька, приплясывая от возбуждения у окна, из которого хорошо был виден каменный великан. Кричал с откровенной насмешкой и с радостным злорадством. А как же! Пусть не думает, понимаешь, что ему подвластно все!
Случалось, что ветер выходил из себя окончательно. Тогда-то и трещали крыши домов, беспомощно и жалко болтались в вышине верхушки кедров, валились деревья. Все вокруг свистело, дрожало, стонало, гнулось и неслось в ту сторону, куда дул ветер. И только Марьин утес, парусом распустив над собой ветви осокоря, плыл и плыл навстречу бешеному ветру, ни разу не дрогнув, не покачнувшись, не повернув обратно.
… Федькино детство кончилось однажды точно в такое вот ветреное утро, когда он сидел на подоконнике и, не помня себя от возбуждения, кричал:
– Дуй, дуй, может, лопнешь от натуги, а не опрокинуть утес, не сломать осокорь!
Внезапно мальчик оказался сброшенным с подоконника крепким отцовским подзатыльником.
– Ты… чего? За что? – раздельно спросил он отца, приподнимаясь с пола, потирая сильно ушибленные колени, ладони и голову. В глазах от обиды выступили слезы. Он быстро смахнул их рукавом рубашонки.
– Сморчок еще мокроносый, а туда же: «Не опрокинешь… не сломаешь!..» – загремел отец.
Федьке все было непонятно – и слова, и за что он ударил его.
– Конечно, не опрокинет и не сломает, – сказал он, сидя еще на полу.
– Нет, опрокину! Нет, сломаю!! – совсем уже непонятно закричал отец.
– Да я же про ветер и про утес… И еще про осокорь.
– А я про тебя! Понял или нет?
– Про меня?! – переспросил Федька, поднялся, посмотрел на мать. Та, словно украдкой, крестилась возле Варькиной люльки. И хотя Федька и на этот раз ничего не понял из слов отца, сказал упрямо: – Нет, и меня ты не сломаешь.
Отец засмеялся сердито, взял его за шиворот и выбросил из избы, как котенка, со словами:
– Продрогнешь насквозь – стучись, пущу. Это и будет означать, что я тебя уже сломал. – И потом предупредил: – Смотри, уйдешь к соседям куда – задницу в кровь, до костей измочалю.
Федька в тоненькой рубашонке продрог через две минуты. Он несколько раз готов был постучаться, но каждый раз вспоминал слова отца. Хотел уйти к соседям и опять вспоминал грозное отцовское предупреждение.
Наконец, закусив до крови губы, решительно шагнул с крыльца и, падая на ветер всем своим жиденьким тельцем, закрывая ладонями уши, которые чуть не продавливало ветром, побежал к Никулиным, жившим неподалеку.
У Никулиных вовсю топилась печь, а дома никого не было, кроме смешной и грязной девчонки Клашки с растрепанными волосами. Она долго ходила вокруг него, словно никогда раньше не видела, пошмыгивала носом, словно принюхивалась.
– Ты зачем к нам пришел? – спросила она.
– Нельзя разве?
– Можно, да ведь ты вроде не любишь меня. Недавно гранатами кидался.
«Гранатами» назывались бумажные кульки с дорожной пылью, которые Федька действительно швырял однажды в Клашку целый день.
– Так ты что, не умывалась с того дня, что ли? Посмотрись вон в зеркало на себя.
Клашка подбежала к облезлому осколку, прикрепленному к стене тремя гвоздями.
– Ой! Я это печку растапливала. Пока золу выгребала, вся перемазалась. Ты полей мне на руки, ладно?
– Ладно, – сказал Федька, взял кружку и над тазом стал лить воду в ее грязные ладони.
Когда Клашка смыла всю сажу с лица, кругловатые щеки ее порозовели, маленькие, чуть косоватые глазенки заблестели, заискрились. Да и вообще вся она засияла, как обмытый дождиком камешек. Только вот руки никак не хотели отмываться – так глубоко въелись в них грязь и сажа. Вообще руки у нее были не по детски сухими, жесткими и большими.
– Ты помой еще руки с мылом, – посоветовал Федька.
– Не, не отмоются. Это от работы у меня такие руки. Мамка так и говорит: рабочие у тебя руки, доченька…
– Зачем же она заставляет столько работать тебя?
– Так ведь она все в поле да в поле. Кто же за домом тогда смотреть будет? Отец-то у нас знаешь какой? Пьяница да матерщинник. Вот дом на моих руках и держится только. Мне ведь уже десять годов почти. А ты пришел потому, что у тебя что-нибудь случилось, да?
– Ничего не случилось… С чего ты взяла?
– Я не взяла, а так спросила. А если когда случится – ты обязательно приходи. Уж вместе-то мы придумаем что-нибудь… Ладно?