– Я объясню сейчас, объясню, – поспешно кивнул два раза головой Устин. – Родился ты – я думал: ты мой сын, моя кровь, и будешь мыслить, как я, будешь делать то же, что я. Но… вывернулся ты, дьяволенок, из под меня в детстве. Не мог я ничего с тобой сделать. И даже больше. Помню я, сынок, про твою стенку, за которой ты отгородился от меня, которую под лоб мне подставил. Это ты верно тогда сказал – расшиб я лоб об нее. Помню я, как… как однажды заставил ты меня глаза отвести, опустить на землю. Словно молотком в темя саданул, паршивец… Так вот… За все это я и отвел тебя от германской пули, чтоб… своей собственной…
Федор слушал, слушал и вдруг расхохотался, звонко и неудержимо, вздрагивая всем телом. Хохот больно отдавался в голове, но он все равно смеялся и смеялся до тех пор, пока не выступили слезы.
Чего угодно ожидал Устин, только не этого.
Наконец Федор перестал смеяться. Он вытер слезы, прислушался. Где-то совсем уж недалеко била и била артиллерия.
– А это слышишь? Это не беспокоит? – спросил Федор.
– Это? Что ж… – отворачиваясь, сказал Устин. – А только ты не радуйся. Один умный человек сказал мне: мир большой, и в беде нас не оставят. Сгинул где-то вот тот человек без следа, жалко. Но ничего, сынок, не торопись, говорю, радоваться… Сила – она как волна: то на убыль идет, то на прибыль. Нынче ваша волна, по всему видать, захлестывает нашу. Но придет время, когда наша волна… Мир дождется справедливости… И я, Бог даст, дождусь.
– Где это, в какой щелке, ты дожидаться ее будешь? – спросил насмешливо Федор. – С немцами удерешь?
– Зачем? – пожал плечами Устин. – С немцами – оно можно бы. Да… кто знает, до какой отметины ваша волна смывать их будет. Нет уж, лучше пригнуться пониже, пусть волна эта над головой прокатится… – И сообщил доверительно, как-то даже по-родственному: – Домой поеду, сынок. Там спокойнее, однако, проживу. Документики заготовлены надежные – по чистой уволен из Советской Армии. С настоящими печатями.
– Как же ты достал… такие документы?
– Хе-хе! – усмехнулся Устин. – Нашелся один немчишко тут, сделал… Сперва, правда, за пистолет было, как я объяснил, что за бумаги требуются… Как же, рисковал я… Да ведь какой у меня был выход? А как золотишко брал, руки у него аж тряслись… За золотце-то, кабы его побольше было, тут можно и самого Господа Бога купить. Снять с неба, живьем в чемодан да матери твоей в подарок привезти. То-то обрадовалась бы…
Устин замолчал, опустился на свою кровать. Опять они сидели друг против друга. Один – худой, бледный, с перевязанной головой и ногой. Другой – черный, плотный, тяжелый, как каменная глыба.
– Все, что ли? – спросил один.
– Все, – ответил другой.
– Теперь, дорогой мой отец, послушай, что я скажу. Ты уж погоди, пожалуйста, стрелять. Я буду говорить не шибко длинно, зато понятно. Прямо по пунктам.
– Валяй… Хоть по параграфам.
– Первое. Да, я немало, господин Фомичев, измолотил в боях вашего брата.
При этих словах Устин нервно дернул головой.
– Именно – вашего брата, – повторил Федор. – Зверюга я или нет в твоем понятии, это меня мало беспокоит. Дрался я за свое – я за Зеленый Дол наш дрался и убивал, за нашу Светлиху, за Марьин утес, за Озерки, за Москву, за всю страну, за весь народ. А ты за что? За что, я спрашиваю?
– И я за свое.
– Да что у гниды своего-то?! – удивленно воскликнул Федор.
Устин поколебался, но встал и подошел почти вплотную к сыну.
– Слушай, раз хочешь. Все равно теперь. Я вовсе не Устин Морозов. Фамилия моя Жуков. Константин Андреевич Жуков. На Волге крестьянствовали мы, большую хлебную торговлю вели.
Все это было так неожиданно для Федора, что он оцепенел.
– Вот так, – добавил Устин. – Вот какая в тебе, подлеце, кровь течет.
Наконец Федор заговорил:
– Жуков, значит? Ну так вот… господин Жуков. Теперь и совсем ясно. Вот и спросить бы весь народ, спросить всю страну: кто из нас зверюга? Оба мы убивали, оба, как ты выражаешься, «души губили». Вот и пусть люди сказали бы, кто из нас душегуб и зверюга. Ну-ка, соглашайся…
Устин процедил зловеще сквозь зубы:
– Еще смеешься ты… выродок!
– Теперь второе, – продолжал Федор, не обращая внимания на слова Устина. – Не дождешься, сволочь, чтоб сила наша ослабела! Ты правильное слово нашел – захлестывает наша волна вашу, поганую и мутную. Слышишь, господин Фомичев, как захлестывает?! – Федор вскинул длинную худую руку, показал на стенку за своей спиной. – Слушай, господин Морозов! Слушай, господин Жуков! Лучше слушай!!
За стеной грохотала артиллерия. Минутами канонада чуть затихала, а потом снова накатывалась еще сильнее и яростнее.
– Ну, слышал?! – Голос Федора дрожал и рвался, лицо стало как мел, а глаза пылали. – Сметет вас эта волна, захлебнетесь вы в ней! Вот это и будет высшая справедливость.
Федор остановился, передохнул.
Устин, не шевелясь, смотрел на него молча узкими щелочками глаз.
– И, наконец, третье, последнее, – чуть потише сказал Федор. – Не упомнишь, говоришь, всех своих кровавых дел? Ничего, дорогой мой отец, люди-то не забудут. И Одинцову Полину, и родителей ее… И то, что лампочка вот эта качалась. И что был такой немецкий староста в Усть-Каменке – Сидор Фомичев, он же кулак Жуков, он же зеленодольский колхозник Устин Морозов… И не помогут тебе никакие самые надежные документы, с самыми что ни на есть настоящими печатями, хотя бы ты заплатил за них втрое, в десять раз больше той цены, по которой тут живые Боги продаются…
– Откуда им, людям-то, обо всем узнать? – с улыбкой спросил вдруг Устин. – Ты, что ли, расскажешь?
– Не-ет, я молчать буду, – облил Федор отца с ног до головы, как кипятком, насмешкой. – Видишь, я умоляю тебя, на колени становлюсь: язык проглочу, только пощади, не убивай…
– Что же, ничего не скажу, смелый… – Устин еще более сузил веки.
– Лизать вонючие немецкие лапы не приучен, верно.
– Я русский все-таки.
– Ты-то?!
И в этом коротком возгласе Федора было столько презрения и ненависти, что узкие, как щелочки, глаза Устина захлопнулись совсем. И, не раскрывая их, он вдруг ткнул большим, тяжелым кулаком в голову сына. Удар был вроде несильный. Но Федор, даже не вскрикнув, свалился мешком с кровати.
Устин рывком выдернул из кармана пистолет. Выстрелил раз, другой, третий…
Потом открыл глаза, тупо глядел, как растут, расплываются темные пятна на груди сына, как набухает кровью повязка на его голове.
.
… Это было давно, шестнадцать лет назад. А сейчас Устин, сорвавшись с кровати, прыгая вокруг перепуганной Пистимеи, ворочал черными глазами и, тыча пальцем в ее плоскую грудь, кричал не помня себя:
– Не-ет! Это ты его убила! Ты! Ты!! Ты!!
Глава 23
Пистимея пятилась от мужа, уперлась в шесток, стала сгибаться назад, закрывая спиной черный, закопченный зев печки, в котором болтались нетерпеливо огненные языки. Спине ее стало жарко, а Устин все тыкал и тыкал толстым, крепким пальцем в ее грудь, точно хотел проткнуть насквозь.
– Да сгинь ты, сатана нечестивая! – завизжала наконец из последних старушечьих сил Пистимея. – Тебе лучше знать, кто убил Федьку. Ты ведь сам обговорился как-то, что служил в той Усть-Каменке…
Устин опомнился, уронил обессиленную руку и, чуть помешкав, поплелся к кровати. Да, он обмолвился как-то жене, что даром время на войне не терял… И с чего это он действительно заорал, что жена убила Федьку? Вот уж верно, моча в голову…
Пистимея уже возилась у печки с чугунком, клала в него какую-то траву. Залила чугунок водой, задвинула его в печь, села у темного окна, бесшумно и неглубоко вздохнула слабенькой плоской грудью.
Устин, лежа на кровати, глядел на жену, думал… Время-то идет да идет себе. Давно ли грудь у жены была тугой и высокой, давно ли вырывались из нее сладкие и мучительные стоны, когда он, Костя Жуков, узнавал, по выражению Тараса Звягина, «почем фунт вкуса»…