– Н-нет… – мотнула головой Зина. – Пусть никто о нем не узнает. А я уеду от стыда.
– Что ты, Зина! Вдвоем воспитаем ребенка…
– Нет, нет…
Несмотря на уговоры, Зина уехала в райцентр и поступила там на работу в редакцию, корректором.
Сестры все же помогали отцу, как могли, – Зина ежемесячно посылала ему деньги, а Клавдия каждую осень чуть не поровну делила полученные на трудодни хлеб и всякую овощь. Однако Антип вдруг подал на дочерей в суд, объясняя это колхозникам:
– Дак добровольно что не дать? Дал, да забыл. А вот ты силой у меня отбери что, скажем, вот пуговицу. – И Антип в самом деле доставал из кармана пуговицу, – И не нужна она мне, а обидно: как так отбирают? И жалко. И памятно. Вот то-то и оно! Не-ет, пусть силой у холер берут… для оскорбленного родителя.
Но здесь «оскорбленный родитель» просчитался. По суду с сестер Никулиных взыскивали вдвое меньше, чем они давали ему добровольно. Не придумав ничего другого, Антип стал всем говорить, что дочери подкупили суд, потому-де и «крохи шлют, а куски им оставляют»…
Вскоре в Зеленом Доле стало известно, что Зина Никулина родила сына. Узнав об этом, Антип беззвучно похлопал глазами и ртом. И только на другой день рассмеялся:
– Хи-хи… это так, это – трансляция. А я что говорил? На каждого зверя есть свой охотник. Охотник – боец, на баб молодец. Раз ворота открыты, побирушка зайдет. Раньше ворота и днем на запор, а теперь и ночью настежь. Знамо дело, ныноче – все иначе.
Все это было еще до того, как Смирнов стал редактором. Однако Петр Иванович знал обо всем и сейчас, не в силах глядеть на Антипа, отвернулся от него.
– Та ты, Петруха, скажи – пусть хоть четвертак пришлет, бессовестная, – не отступал от Смирнова Антип.
– И зачем тебя мать только родила? – проговорил Захар Большаков, отрывая грустный взгляд от тощих коров, бродивших по пригону.
– Когда баба родит, она в потолок глядит – быстро ответил Антип, – да и того не видит. Где уж тут рассмотреть, кто такой производится!
– Тьфу! – не выдержав, плюнул дед Анисим и быстро пошел прочь, глубоко вонзая в снег свой костыль. Обернулся и крикнул Смирнову: – Давай завтракать приходи.
У пригона показался Устин Морозов. Был он мрачнее обычного, мятый какой-то, опухший, словно с перепоя. Подойдя, молча сунул жесткую ладонь Большакову и Петру Ивановичу, спросил глухо:
– Что, еще пали?
– В эту ночь, как говорит твоя старуха, Бог миловал, – ответил председатель. – Ты чего такой? Не спал, что ли?
– Кто его знает, спал ли, нет ли, – вздохнул Устий. – Ночью дважды прибегал сюда. Беспокойство гложет – и все. Ну, пойду позавтракаю. Не завтракал еще.
– Давай. И в контору потом.
Большаков и Смирнов тоже пошли от пригона, оставив Антипа в одиночестве.
По дороге Смирнов, потирая синие от мороза, впалые щеки, сказал:
– Ну и человек…
– Никулин-то? – переспросил Большаков.
– После встречи с ним действительно не отплюешься.
– Он пасечником одно время был у нас. Так мед на трудодни не брали. Приходилось на рынке продавать, – сказал председатель.
– Я вот все думаю – как вы живете с ним?
– Куда же денешься! – откликнулся Большаков. Потом, чуть замедлив шаг, прибавил негромко: – Не в раю живем, Петр Иванович, на земле.
– Ведь космические корабли вокруг Земли летают. А тут – Антип…
– Да, интересно, если сравнить… – проговорил Захар задумчиво. И спросил: – Слушай, Петр Иванович, а что такое народный подвиг, как думаешь?
– Что, что? – удивленно воскликнул Смирнов, – О чем ты?
– Да так… в общем.
Они шли дальше. Навстречу им попадались люди, здоровались и спешили по своим делам. Пробежала в телятник Иринка Шатрова. Озабоченно прошагал к мастерской Филимон Колесников. От гаража помахал рукой Сергеев и снова нагнулся над автомашиной с поднятым капотом, залез в мотор чуть не с ногами.
Из мощного радиодинамика, установленного на крыше клуба, лилась на всю деревню музыка, и диктор командовал: «Вздохнули, начали: р-раз, два-а…» – передавали утренний комплекс физзарядки.
А давно ли, подумал вдруг Захар, давно ли эти улицы вместо музыки оглашались пьяными криками Фильки Меньшикова? Давно ли расхаживал он по ним полновластным хозяином? Давно ли его, Захара, именно по этой улице лошадью волок Демид Меньшиков, захлестнув ноги веревкой?
А сама деревня – давно ли она стала такой? Голоребрые домишки, раскиданные вкривь и вкось по берегу, – где они теперь, куда делись? Почему не видно кособокой кузницы с заросшей полынью зеленой крышей? Или неуклюжего, кургузого, почерневшего от времени здания бывшей церквушки с узкими оконцами, приспособленного под клуб?
Часто Большаков чувствовал себя так, будто долго-долго отсутствовал где-то, а теперь приехал вдруг и смотрит на свою деревню, пораженный. Когда же это успели распрямиться кривые улочки, раздвинуться вширь? Когда выросли эти многочисленные животноводческие постройки, огромный кирпичный корпус механической мастерской, когда поднялась громадина клуба?!
А иногда, глядя на все это с Марьиного утеса, куда он любил время от времени забираться, Захар с удивлением думал: да как же они все это сумели построить при их вечных трудностях и недостатках?! Уж он, Захар-то, знает, сколько их было в годы войн и в мирное время. Заткнет кое-как дыру в одном месте – прорвется в другом…
И всплывало невольно в такие минуты из души Захара что-то трепетно-теплое, заливающее его самого до краев, размягчающее сердце и тихонько волнующее мозг простой, бесхитростной человеческой гордостью. Сами собой возникали мысли. Далекие потомки не забудут, что в двадцатом веке были и войны, и тиф, и разруха, и голод. Напряженный до изнеможения труд и снова войны. И опять труд во имя красоты и изобилия, во имя будущей человеческой радости. Не забудут и поставят вечный и великий памятник человеку двадцатого века. И кто знает, каков будет этот монумент? Может быть, он будет изображать угловатого, но могучего мужчину, с тяжелыми, как гири, рабочими кулаками. А может, женщину, до того хрупкую и нежную, что каждому будет казаться: дотронься до камня – и почувствуешь тепло живого тела. Но никто не станет дотрагиваться, все будут смотреть на ее одухотворенное, невиданной красоты лицо…
– А все-таки, Захар Захарыч, в каком смысле ты спросил об этом? – раздался голос Смирнова.
– О чем? – Захар очнулся и остановился.
– О народном подвиге.
– А-а… – Захар двинулся дальше, – Видишь вон – башня водонапорная.
– Ну и что же? – не понял Смирнов.
– Так ведь тоже интересно. С одной стороны, в колхозе коровы от бескормицы падают. А с другой – водопровод в квартиры колхозников ведем.
Смирнов поморщился, пытаясь понять, что к чему. А Большаков сказал:
– Так и с Антипом. Много еще мусора на земле. А земля большая, много на ней укромных уголков. Не так-то скоро и просто выскрести оттуда всякий мусор.
Глава 11
Смирнов работал в районе всего второй год. До этого он служил в армии. Отечественную войну начал зеленым лейтенантом – только-только вышел из пехотного училища, – кончил полковником, командиром полка, кавалером чуть ли не всех орденов Советского Союза.
Когда смолкли последние залпы последней войны, Петру Ивановичу далеко не было еще и тридцати.
– Ну и башка у тебя! – говорили офицеры при каждом новом назначении Смирнова или при новом награждении орденом. – Наполеон – и только!
Возле исклеванных пулями серых колонн рейхстага кто-то из друзей обнял его и прогудел в уши:
– Еще полгода повоевать – в генералы бы вышел, дьявол.
Но по тем гудящим огнем, хлещущим кровью годам его награды и его военная карьера не были чем-то необычным. Однако он не думал о наградах, не придавал им значения.
А однажды, когда женщина-хирург из медсанбата, собираясь ампутировать изрешеченную правую руку Смирнова, сказала, вероятно, чтобы поднять его дух: «Поздравляю, майор. Из штаба сообщили, что вас представили к награждению орденом…» – он, пересиливая боль, заорал, не дав ей кончить: