– Ну-ка иди отсюда! – вспомнив наконец о Митьке, заревел Фрол в лицо сыну.

Митька, ни слова не сказав, ушел в соседнюю комнату, подняв по пути опрокинутую табуретку и поставив ее к стене.

– Н-да… Ну ладно! – Шумно вздохнув, Устин встал и застегнул полы-крылья своего полушубка. – Прощевай, Фрол Петрович.

– Постой, постой! – торопливо проговорил Фрол, сел на табуретку. – Значит, Божий дар?

– Ага.

– Она же родня твоя, Устин, – печально, точно это были его последние слова, проговорил Фрол.

– Родня? – негромко переспросил Устин. – Вся моя родня давно на кладбище переселилась.

Голос Устина был сухой и жесткий, как шелест ржавой, пересохшей травы. Фрол не понимал, что он говорит, не догадывался, чего он хочет. Всю жизнь Фрол понимал Устина с полуслова, с полунамека. Там, на лугу, под дождем, Устин только поглядел в лицо Фролу, кивнув на мокрого, измотавшегося председателя: «Перетянутый канат пружинит, да не рвется. А прикоснись чуть острой бритвой…» Устин даже не договорил. Но Фрол понял его и не только прикоснулся, а со всего маха резанул бритвой по канату. Резанул не из ненависти к Захару Большакову, не из-за усталости, а от захлестнувшей его слепой и отчаянной злобы и едкого раздражения на самого себя, на Устина Морозова, от тупого и жгучего сознания, что не может, не найдет в себе силы сделать вид, будто не понял намека бригадира, не найдет смелости не резануть… И еще оттого, может быть, что никто не понимает его состояния…

Но сегодня, сейчас, Фрол Курганов не мог догадаться, чего хочет от него Устин. И поэтому спросил прямо, может быть, впервые за всю жизнь:

– Чего ты хочешь от меня?

– Ничего, – пожал плечами Устин. – Что ты, в самом-то деле?

Тогда Фрол ровным голосом высыпал один за другим еще несколько вопросов:

– Ты знал, что у меня с Клашкой… что случилось со мной… это вот?..

– Догадался, допустим.

– Зачем своему Илюшке и прочей шайке-лейке рассказал?

– Хотел тебе лишний раз доказать: ты еще только подумаешь о чем, а мне уже известно. Довольный теперь?

Фрол, точно враз сварился, молчал.

– А отсюда что следует? – безжалостно продолжал Устин, расстегнув полушубок. И черные крылья опять начали подрагивать, готовые вот-вот развернуться со свистом. Фролу казалось, что Морозов в самом деле превратится сейчас в страшную птицу, взмоет кверху и оттуда ринется на него. – А следует вот что, любезный… Вижу я – задумчивый шибко стал. Гляди, дорогой, жить-то недолго нам с тобой осталось. Давай уж в дружбе и доживать…

– Ага, – кивнул головой Фрол. – Слышал уже: чтоб хозяин с ножом в сарай не зашел. Догадается, мол, тогда телушка, да поздно будет… Предупреждали уже.

Устин поглядел на склоненную Фролову голову.

– Кто предупреждал?

Фрол не ответил. Морозов пошел к дверям.

– Ну, будь здоров.

– Зачем хоть приходил-то? – не шевелясь, устало вымолвил Фрол.

– Да вот… Сказали мне, что Степанида к Клашке ворвалась. Думаю – как бы теперь Фрол не отступился…

– Я ни к чему и не подступался. И ничего мне не надо – ни Клашку, ни Степаниду.

– Вот-вот… Видишь, я и об этом догадывался. А я вот что хочу. – И Устин Морозов впервые в жизни ясно и отчетливо сказал Фролу, чего он хочет: – Со Степанидой – как знаешь, но с Клашкой чтоб продолжал… Не сробел чтоб. – Улыбнувшись, добавил отчетливо: – Божий дар не принять – грех, как моя старуха говорит.

– Да зачем, зачем это тебе, сволочь ты египетская?! – крикнул во весь голос Фрол.

Но Устина в комнате уже не было.

Фрол стоял не шевелясь, словно пытался что-то вспомнить. И вспомнил: не в первый, не в последний раз сказал Устин Морозов, чего он хочет. Давно, очень давно не говорил так прямо Устин, но не в первый…

Глава 7

Зло и угрожающе скрипел мерзлый снежный наст. Фролу Курганову казалось, что еще шаг, ну, два – и тот, кто беспрерывно огрызается под его лыжами, остервенеет окончательно, вцепится в ногу, прохватит мясо до костей.

Фрол зашагал быстрее, будто в самом деле хотел убежать от опасности. Тяжелая двустволка больно заколотила по спине сквозь полушубок, а болтавшаяся на поясе, еще не успевшая окаменеть на морозе лиса-огневка стала путаться в ногах. К тому же шагов через пятьсот горячей пробкой все плотнее и плотнее стало закладывать горло. Но Фрол из какого-то самому себе непонятного упрямства не сбавлял хода. Он жадно ловил бесчувственными, не повинующимися на морозе губами стылый воздух, с хрипом и хлюпаньем втягивал его в себя. Воздух тот был словно со стеклянным песочком, и растертая им глотка горела, саднила все сильнее и сильнее.

Остановился Фрол на самой вершине увала, по склону которого почти до самого низа угрюмо стоял закуржавевший редковатый кедрач. У подножия увала начиналась деревня.

Остановился, но и теперь ему не хватало воздуха. Широкая, когда-то могучая грудь работала сейчас вхолостую.

Да, не тот уже стал Фрол Курганов. И силы не те. А ведь когда-то ему ничего не стоило отмахать по тайге, по буреломам и сумрачным, жутким крепям полсотни верст за день, отчертомелить с темна до темна на покосе или жатве, а потом как ни в чем не бывало колобродить с парнями по деревне до самого рассвета, тискать по овинам да сеновалам пищавших девок. Льнули же к нему девки, – значит, красив и удал был Фролка Курганов. И он любил их, тугих, как крутое тесто, пахнущих смешанным запахом полдневного солнца, холодноватой речной мяты и почему-то парного молока. Каждая надеялась удержать его навсегда, но не могла удержать больше недели, как бы крепко ни держала.

… Долго стоял Фрол Курганов среди редкого кедрача, навалившись на лыжные палки. Давно уже перестало жечь и першить в горле. А Фрол все стоял, все думал.

Что ж, когда человеку двадцать, он думает о будущем. А когда стукнуло шестьдесят, он вспоминает прошедшее.

Солнце еще не село, но день шел к вечеру. Неяркие зимние тени от редких деревьев расплывались на снегу.

Внизу, у самого подножия увала, чернели квадраты скотных дворов. Они были похожи на огромные кирпичи, в беспорядке высыпанные прямо в снег.

Первый из этих дворов, вон тот, где размещается сейчас телятник, был построен еще при Марье Вороновой. Он стоял тогда далеко от села. Потом отстроили второе, пятое, десятое помещение. Но даже спустя несколько лет после войны эти коровники, овчарники, конюшня стояли на отшибе. А сейчас дома колхозников прижались к самым дворам, обступили их полукругом. Меж домов виляли переулки, стекая, как ручьи, в три-четыре широкие улицы, тянувшиеся вдоль Светлихи.

Главной улицей считалась самая ближняя к речке. На ней и поставили минувшим летом новую контору на левой, нечетной стороне. А на четной, чуть поправее конторы, на месте прежней лачужки, стоит сейчас его, Фрола Курганова, дом, высокий, просторный, светлый, спускаясь огородом чуть не к самой воде. А усадеб через пять, почти напротив конторы, – дом Устина Морозова. За Морозовым, ближе к паромному перевозу, – ее, Клавдии Никулиной, изба…

Да, разрослась деревня. Вон ни того, ни другого конца не видно в вечерней дымке. Разрослась, изменилась. Поглядела бы мать – ахнула удивленно.

Да, мать… Редко он вспоминает ее, а нехорошо. Он, Фрол, хотя и мал был годами, а помнит, как во время первой германской войны пришло известие о гибели отца. Мать, уже больная, износившаяся на непосильной работе у кулака Меньшикова, вскрикнула:

– Как же мы теперь, сыночек, без отца-то… без кормильца!..

Вскрикнула, упала и больше не поднялась. Она только прошептала еще, с трудом открыв неживые уже глаза:

– Фролушка… видит Бог… взяла бы я тебя с собой… да как? Ничего, ты уже большенький. Ты крупный у меня, крепкий. Иные и не подумают, что парнишка еще. Ты уж прости… и отца и меня… Уж ты сам покрепче на ногах стой. Поклонись Филиппу Меньшикову, – может, он поддержит тебя на первых порах. По совести-то – должен бы поддержать сироту, а я ему наперед за то отработала…