– Я знаю, – повторила она тихонько, чтобы не сломать, вытащила цветок и стала нюхать. – Гляди-ка, и пахнет!
– Н-нет, не-ет! – крикнула Иринка, упала обратно в сено и зарыдала тяжелее прежнего.
Клавдия осторожно положила сухой колокольчик сбоку, снова укрыла Иринку и легла сама.
Она дала Иринке выплакаться, а потом сказала ласково:
– И ты его любишь, Иришенька…
На этот раз Иринка затаила дыхание. Только бешено и звонко барабанило сердце.
Клавдия, прижав к себе Иринку, слушала и слушала этот стук. И почему-то пьянела, почему-то кружилась у нее голова. И старалась она еще что-то вспомнить, но не могла.
– Разве… разве… она такая? – еле слышно спросила Ирина. Слово «любовь» девушка не могла выговорить. Она по-прежнему не шевелилась и теперь, кажется, не дышала.
– Она всякая бывает, Иришенька, – прошептала ей в ухо Клавдия, легла на спину, заложила руки за голову и стала печально смотреть в небо.
Над деревней пролетел какой-то маленький самолетик. Он был так высоко, что казалось, совсем не двигался, а висел недвижимо, точно вмерз в небо, как камень в голубую толщу льда.
Иринка наконец шевельнулась, приподнялась. Но, встретившись взглядом с Клавдией, прикрыла глаза, словно от нестерпимо яркого света, и опять нырнула под полушубок.
– Глупенькая ты, ей-Богу! – вздохнула Клавдия.
– Я думала… что цветы в это время цвести будут, – спустя минуту прошептала Ирина, высунула голову из-под полушубка и тоже стала смотреть в небо. – И рассвет будет особый… Голубой-голубой. Потом…
– Рассвет? Цветы? – думая о чем-то, переспросила Клавдия, протянула руку, опять взяла колокольчик, высушенный когда-то солнцем, а потом морозами, и стала смотреть на него. – А если полдень? Огурцы горками насыпаны… И полдень, полдень… Солнце прямо над головой…
И, помолчав, задала еще один вопрос:
– Как думаешь, я умею любить?
– Да ты о чем, тетя Клаша?
Иринка уже сидела и удивленно, во все глаза, смотрела на Клавдию. Опомнившись, Никулина тоже быстро поднялась, обхватила Иринку за шею, прижалась щекой к ее горячему лицу, воскликнула:
– Дура я, ой, дура! Ты не слушай, Иринушка. И будь… осторожна будь…
– Как… осторожна?
– Митька – он ведь… – Но дальше Клавдия не знала, что сказать, а главное, не была уверена, нужно ли говорить. – Видишь, какой он, Митька…
– Какой? – еще раз спросила Иринка.
– А может, другой он теперь, – произнесла Клавдия со вздохом. И, будто опасаясь, что Иринка станет задавать новые вопросы, вскочила на ноги. – Ну, где наши мужики? – И закричала в сторону коровника: – Э эй! Филимон! Кончайте перекур!
Первым к скирде подошел Митька. Глянул наверх, улыбнулся во весь рот. Хотел что-то сказать. Но Иринка, презрительно сложив губы, спихнула ногой полушубок со скирды и отвернулась.
Митька сразу помрачнел, спросил у подошедшего Филимона:
– Это всегда так было – красоты у девки на фунт, а спеси в пуд не уложить?
– Подумаешь! – фыркнула Иринка. – Остряк-самоучка! – И отвернулась.
Филимон Колесников посмотрел сперва на Иринку, потом на Митьку и ответил как-то странно:
– Эх вы, ребята-голуби…
Клавдия ничего не сказала. Только снова вздохнула.
Глава 16
Дом Морозова, срубленный из толстых, в обхват, бревен, с небольшими квадратными окошками, пропускавшими внутрь очень мало света, чем-то походил на самого Устина. Он, как и его хозяин, был молчалив, тих, угрюм и, казалось, одинок, хотя стоял в одном ряду с другими домами.
Когда-то вокруг дома не было никакой ограды. В те времена его двери днем и ночью стояли распахнутыми, а оконца без ставен приветливо улыбались каждому прохожему, приглашая в гости. И люди, будто откликаясь на этот зов, заворачивали к Морозовым, неизменно встречая радушие хозяев.
Постепенно приветливость и радушие Морозовых убавлялись, как убавляются воды Светлихи по мере наступления знойных дней. Люди заходили к ним все реже и реже.
Устин всю усадьбу, включая большой огород, спускающийся по уклону до самой реки, обнес плетнем, на окна сделал дощатые ставни. Дом теперь глядел в улицу через плетень своими оконцами как-то грустновато, обиженно.
Огораживая дом плетнем, зеленодольцы делают обычно простенькие, тоже плетенные из прутьев, ворота и калитку. Устин же, к удивлению колхозников, ворота поставил добротные, из толстых досок, на тяжелых столбах в рост человека.
– Чего смешишь народ? – спрашивали некоторые Морозова. – Пришил к сермяге бобровый воротник.
– Федьку, дьяволенка, никак дома не удержишь. Снует, челнок, туда-сюда, – объяснил Устин.
– Пусть снует, чего тебе? Не потеряется, шестой год мужику.
Однако Морозовы большей частью держали ребенка дома. Целыми днями парнишка слонялся по двору, завистливо поглядывая через плетень на улицу.
Из года в год двор зарастал мягкой невысокой травой. Когда родилась Варька, Пистимея часто клала ее в тени на эту травку. Девочка часами лежала безмолвно, глазела в небо, словно хотела там что-то высмотреть.
– А там Боженька, Варварушка… Боженька там, – меняя под ребенком пеленки, ласково говорила Пистимея, остро поблескивая глазами. – Подрастешь вот и молиться ему будешь.
– Ну да, Боженька… Галки одни летают там, – нередко вставлял Федька.
Пистимея качала головой или грозила сыну обрубленным пальцем и говорила сурово:
– Вот заложит поганую глотку, так узнаешь, кто там… Убирайся с моих глаз!
– А ты открой ворота, я уйду… Вечно на замке держите!
– Какие замки тебя удержат, козла бездомного! – ворчала Пистимея, возясь с дочерью. – В избу ступай! А то отец вон уйдет тебе!
Федьку действительно замкнутые тесовые ворота давно уж не держали. Он просто-напросто, едва улучал минуту, перелезал в любом месте через плетень и убегал из дому до самого вечера. Варька же так и выросла за плетнем. Тогда в колхозе уже были детские ясли, но Пистимея носить туда ребенка наотрез отказалась. Пока кормила грудью, на общественные работы почти не ходила. А потом просила нянчить Варьку то одну, то другую старуху.
Подрастая, девочка все чаще и чаще подходила к плетню, смотрела сквозь его дыры на улицу так же подолгу, как на небо.
– А чего ты? Пойдем, – перемахивая через плетень, сказал однажды Федька, когда девочке было года четыре.
– А как я? – спросила она, задирая головенку.
– Вот еще… давай пересажу, да и все. Чтобы матка не увидела только…
Но, хотя Федька был на восемь лет старше сестры, пересадить ее через высокий плетень не мог.
– Ладно, – сказал он Варьке. – Да не хнычь ты… Завтра я вон там, на огороде, дырку в плетне проделаю. Поняла?
… Бессчетное количество раз заделывал Устин Федькины лазы. Только заплетет таловыми прутьями дырку в одном месте, Федька тотчас проделает в другом.
– Э-э, черт, да что это за дети! Хоть глухим заплотом всю усадьбу обгораживай! – вскипел в конце концов Устин. – И эта мокроносая свиристуха от дома отбилась. Взять бы их обоих да стукнуть голова об голову!..
Пистимея словно испугалась, что Устин тотчас же выполнит свою угрозу, схватила дочку, прижала к себе:
– Что говоришь-то, одумайся! Долго ль, в самом деле, ребенка с ума свихнуть? Не трогай ты ее, не пугай мою касатушку. Уж я сама как-нибудь с ней, сама…
… Высоким и глухим забором обносить свой дом Устин не стал. Сына все равно не удержал бы никакой забор, а дочь, испуганная, пришибленная, сидела в самых дальних комнатах дома с книгой в руках и слабеньким детским голоском бубнила: «Да будет свет, – приказал Бог, – и стал свет… И назвал Бог свет днем, а тьму ночью. И был вечер, и было утро: день один. И сотворил Бог рыб больших и вечную душу животных… И увидел Бог, что это хорошо… И был вечер и было утро: день пятый…»
Немного погодя девочка, закрыв глаза, повторяла и повторяла на память: «Адам родил Авеля и Каина; Каин родил Еноха, Енох родил Ирода; Ирод родил Михаила…»
– Не Михаила, доченька, – Мехиаеля. А Михаил – это архангел, сокрушивший дьявола Сатану, который хотел сесть на небесный престол самого Господа. Хотел, да попал со своими шаромыжниками, что хотели помочь Сатане, прямо в ад, в котлы горючие. Ну, мы дойдем еще до сего места. Мехиаеля, говорю, родил Ирод…