Целую зиму берега реки были безмолвны, но теперь ожили. И Фрол вспомнил почему-то, как он прошлым летом сидел в темноте у крохотного озерка и слушал еле уловимый шорох его волн. Слушал, а потом подошла Клавдия…

… Из дома Никулиной не раздавалось ни звука, хозяйка его не выходила на крыльцо. Фрол медленно двинулся вдоль по улице.

Шел не спеша, будто обдумывая на ходу, что ж теперь делать, куда повернуть.

Повернул к квартире Антипа Никулина.

Зина, читавшая книжку, быстро отложила ее, беспокойно поднялась. По ее лицу заметалась тревога. Она подбежала к кровати, на которой посапывал во сне сынишка, тщательно укрыла его.

– Что же, Зинушка… Давай мальца, – сказал Курганов.

– Фрол Петрович! Дядя Фрол… – промолвила Зина неуверенно, беспомощно, загораживая собой кровать.

– Чего – дядя! Я тебе теперь – отец. Договорились ведь.

– Не знаю… Не верю я… Боюсь, не выйдет ничего. Митька – он ведь такой… Он гордый…

Из-за занавески вышел Антип Никулин, напустился на дочь:

– А чего тут не знать? И чего не верить? Вы с Митькой не девки-мальчики. И дитё у вас – тоже человек. Митька что? Был герой – хвост трубой. Да пришлось в колечко завязать. Я к тому, что и Митька ныноче стал иначе… Фрол Петрович все это правильно делает. И ты не бойся… А я к Клахе пойду жить. Повинюсь перед ней, простит отца.

Антип был по-прежнему многословен. Но теперь в его словах стала появляться какая-то доля смысла.

– Давай сынка, Зинушка, – еще раз сказал Фрол. – На улице маленько ветрено, заверни потеплее. И жди Митьку. Придет – построже с ним. Пусть в ногах, дьявол, поползает. Ничего, Антип Минеич правильно говорит, пришлось Митьке хвост завязывать. Во время завязки он надломился даже. Больно, конечно. Потому понимает – надо залечивать… Ничего…

– Конечно! – опять вмешался Антип. – Да мы, Зинушка, с тобой тут вдвоем его так в оборот возьмем…

– А тебя, Антип Минеич, я прошу: как Митька в дом – ты из дому. Понял? – проговорил Фрол. – Найди уж причину. Пуская сами они… своим умом договариваются.

Антип сперва поморгал, потом торопливо закивал:

– Ну как же, как же… Понятное дело – меж двух третий лишний, хотя бы и отец. Я сразу, сразу… Это раньше, бывало, отцы-то неразумные сатрапили над детьми, а ныноче… Уйду, уйду, Петрович…

Мальчишка спал крепко. Зина завернула его в стеганое одеяло, поперек перевязала, чтоб не распахнулось на улице, стареньким платком. Фрол принял тяжелый сверток, толкнул ногой дверь.

… По улице шел осторожно, боясь поскользнуться…

… У калитки своего дома помедлил, постоял, глядя в ту сторону, где жила Клавдия Никулина.

… На крыльцо поднимался горбатясь, грузно, тяжело. Наверное, так в старые времена всходили на плаху.

Степанида на кухне возилась с кринками, разливала в них из подойника молоко. Увидев входящего мужа, выпрямилась, откачнулась в сторону, выронив подойник, опрокинув с кухонного стола рукавом полную кринку. Подойник, загремев, покатился под стол, кринка с глухим звуком раскололась на несколько черепков, белая лужа поползла под ноги Фролу.

Из соседней комнаты выбежал Митька. Увидев отца, тоже замер, сдвинув брови. Грудь его была оголена, и он машинально принялся обеими руками застегивать на рубахе пуговицы.

Но застегнул только до половины, опустил руки. С минуту все трое молча стояли друг против друга.

Потом Фрол положил ребенка на кровать, стоявшую тут же, на кухне, развязал платок, развернул одеяло. Мальчику там было жарко. Почувствовав свободу и свежий воздух, он зашевелился, раскинул ножки и ручки, зачмокал губами. И вдруг открыл глаза, пролепетал сквозь сон:

– Где мама? Где мама?

– Сейчас придет, – сказал Фрол.

Ребенок перевернулся на бочок, лицом к Митьке, чему-то улыбнулся и опять задышал ровно и глубоко.

Фрол присел на табуретку, поглядел на молочную лужу.

– Чего ж ты? Подотри, – сказал он Степаниде.

У нее задрожали губы, из глаз хлынули слезы. Она вытерла концом платка глаза и взялась за тряпку.

Степанида подтирала пол, а Митька все глядел то на отца, то на ребенка.

– Зачем ты его принес? – проговорил он.

– А ты, как, набегался? – в свою очередь, спросил Фрол.

– Куда это я бегал?

– Тебе лучше знать. Я же следил за тобой, подлецом. – Митька медленно опустил чубатую голову. А Фрол прибавил: – Вот-вот… Так недолго и совсем уронить ее.

Степанида меж тем подтерла пол, собрала глиняные черепки.

– А ты, Степанида, прости меня, – глухо вымолвил Фрол. Вымолвил и долго-долго ждал ответа. Но жена молчала. – Так прощаешь, что ли? Подурил я – опомнился. Помогли хорошие люди опомниться. Давайте жить. Вот он, внук, у нас с тобой…

Степанида только всхлипнула. Прошла еще минута. И еще.

– Так что же ты стоишь? – спросил Фрол у сына. – Слышал же – ребенок мать зовет. Ступай, веди…

– Ты же наблюдательный, так должен знать – ходил я к ней, – сказал Митька. – Выгнала.

– Выгнала?! А ты хотел, чтоб она тебе на шею бросилась? – Голос Фрола начал наливаться твердостью. – Может, и теперь погонит прочь, как… нашкодившего пса. А ты, не стыдясь, на колени перед ней. Мало будет – с улицы на карачках в дом вползай и проси прощения. Я вот старый человек, а просил. А мне легче, что ли? Сам швырнул ее в грязь, сам и отмывай. Да отмоешь когда – благодари, что она смилостивилась.

Митька шевельнулся было, но с места не тронулся.

– Сынок, ты ведь понимаешь все, – другим, теплым, чуть печальным голосом продолжал Фрол. – Ведь накипь у тебя только сверху. А под ней – человеческое сердце.

– Что ж, Митенька, – проговорила вдруг и Степанида. – Видно, идти надо. Душонка женская мяконькая и добрая. Может, оттает, распустится. Сходи, сынок…

Митька еще постоял, поглядел на сына. Поднял руку, застегнул пуговицы до конца. Шагнул к вешалке, снял тужурку…

5

А весна между тем наступала и наступала.

Синее небо над Зеленым Долом с каждым днем голубело и голубело. И казалось, что оно поднимается все выше и выше.

Растаяли снега на полях и в лесах, вешние воды, прозвенев, скатились в ложбины, в низкие места, а оттуда – тысячами ручейков и ручьев в Светлиху, замутив ее чистые воды.

Пашни были еще мокрыми. В тайге, особенно в глухих, тенистых местах, под слоем мокрых прошлогодних листьев лежали грязные ледяные глыбы.

Но осокорь на утесе уже отяжелел, вольготнее распустил во все стороны свои голые пока ветви, сизовато поблескивая, плавая в космах теплых туманов, поднимающихся с земли.

Деревню все плотнее заволакивало острым запахом оттаивающей, просыпающейся к жизни земли, набухающих почек.

Потом к этому запаху начал примешиваться холодновато-терпкий, пьянящий аромат. Это значит, на лугах и в тайге зацвели подснежники, а на деревьях начали лопаться первые почки.

И только Чертово ущелье все еще дышало влажным холодом. Там, на дне, все еще лежал снег…

* * *

Когда зацвели подснежники и начали лопаться почки на деревьях, умер Анисим Шатров.

Перед самой кончиной он велел Иринке сбегать за председателем.

Когда Захар пришел, старик долго-долго глядел на него молча.

– Тяжело мне, Захарыч, помирать-то, – вымолвил он наконец. – От твоих слов тяжело… от этих, что на кочан я похож. Вот все думаю – верно ведь ты определил.

– Да я же, Семеныч… Я же не хотел обидеть тебя, когда сказал так, – мягко произнес Большаков.

– Что – ты… Сам я себя обидел. Обездолил, проще. Свернулся в кочан, а развернуться не мог. От этого тяжело…

С его щеки упала слезинка. Старик попросил:

– Хоть и не по заслугам будет честь, а попрошу вас… похороните меня там же, под осокорем…

Это были его последние слова.

Похоронили Анисима там, где он просил.

… Мертвым лежать спокойно, а живым – жить.

Вскоре зашевелился, загудел Зеленый Дол, зазвенел голосами. Зарычали грузовики, затрещали тракторы. Весь этот гул и грохот в несколько дней уполз за Светлиху, и вот уже первые зерна упали в прогревшуюся пашню.