Поразило в тот день его еще одно обстоятельство. «Мы-то, баптисты, словно сироты…» – сказала Пистимея.

– Как же это так? – спросил у нее Захар. – Что ты верующая, я знаю. Но ведь ты, кажется, православной веры…

– Так что вера? Христос-то один… А и дитю малому все глуби да глуби раскрываются, ежели с усердием науки учит, – как-то туманно ответила Пистимея. – А мы, сказывают, по закону все. Бумага, говорю, есть.

«Бумага» в райисполкоме действительно была. Но когда Большаков заметил, что нелишне было хотя бы поставить председателя колхоза в известность об этой «бумаге», ему сухо ответили:

– Религия – деликатное, знаете ли, дело. Особенно сейчас, в военное время. И верующие, знаете ли… э э… не те уже… не прежние религиозные мракобесы. Христианство в СССР проповедует сейчас и воспитывает любовь к народу, патриотизм, ненависть к немецким фашистам. Зайдите-ка в нашу озерскую церковь хотя бы. Все молитвы верующих – о ниспослании нам победы…

– Вот тут-то и богомольцам надо кое-что разъяснить… Победу пошлет не Бог, а сам народ только может ее…

Тогда на Захара раздраженно прикрикнули:

– Слушайте! Мы не можем сейчас отталкивать от себя верующих. Понимать же надо! И кроме того… Ну вот хотя бы у вас в колхозе. Разве верующие сейчас трудятся хуже, чем атеисты?

Это была, пожалуй, правда – верующие работали нисколько не хуже. Та же Пистиимея Морозова дни и ночи хлесталась на полях, на фермах. Куда бы Захар ни ставил ее, она делала дело молчком, но добросовестно, не жалуясь на усталость, хотя временами чуть не падала с ног. Захар даже слышал несколько раз, как Пистимея подбадривала измотавшихся вконец баб, мягко, по-женски напоминая, что мужьям-то на фронте потяжельше да пожарче. «Ничего уж, – говорила она. – Надо ведь. А за молитвой уж отдохнем душой и телом…»

– Так что не обижайте там ваших верующих. Само собой, конечно, присматривайте за ними. Чтоб, знаете ли, ничего такого…

На этом и закончился разговор в райисполкоме. Закончился, в сущности, ничем, потому что Захар так и не уразумел тогда, в чем была суть религиозной политики. Он не обижал верующих, как ему советовали. Он присматривал за ними.

«Ничего такого» за все годы, кажется, не произошло. Только вот молитвенный дом, аккуратненький, чистенький, всегда со свежепокрашенными голубыми наличниками, напоминал чем-то пасхальное яичко и вызывал теперь сильнее, чем когда бы то ни было, тошноту.

Проводив взглядом старух, Большаков вытряхнул пепельницу в мусорную корзину, прибрал на столе бумаги, закрыл металлическим колпачком стеклянную чернильницу и пошел на берег речки.

Уже много-много лет подряд Захар каждое утро перед завтраком купался в холодной, прозрачной Светлихе.

Не изменил он этому правилу и сегодня.

Тело обожгло, ошпарило, едва он кинулся с головой в воду. Покрякивая и отфыркиваясь, Захар доплыл почти до середины реки. Хотя течение и было слабеньким, совсем незаметным, его все же порядочно снесло вниз. Тогда он лег против струи и еще энергичнее заработал руками, с удовольствием ощущая, как прохладные волны обтекают плечи, грудь, ноги.

И, только поравнявшись с огромным валуном, возле которого всегда раздевался, повернул к берегу.

Когда выбрался на теплую, успевшую нагреться под солнцем гальку, от его крепкого, загорелого тела шел пар. Все мышцы, размятые во время купания, еще подрагивали, а сероватые глаза поблескивали по-мальчишески задорно и хвастливо.

Что же, если бы не поседевшие голова и усы да не предательские морщины на лбу и возле глаз, вряд ли посторонний человек определил бы его возраст. Впрочем, стариком его и так никто до сих пор называть не решается… Мало ли отчего, в самом деле, могут изрезать лицо морщины и поседеть голова.

А между тем Захару Большакову шел уже шестьдесят пятый год.

Усевшись на гальку, Захар с удовольствием подставил солнцу уже и без того задубевшие от его лучей плечи, закурил и стал смотреть на Светлиху.

Течет, переливаясь на солнце, течет, не иссякая, эта удивительная таежная речка. Всякое видела она. Принимала когда-то в свои воды зарубленных колчаковцами зеленодольцев (самыми первыми приняла она теплым вечером родителей Марьи Вороновой да отца с матерью Захара Большакова), расстрелянных по окрестным деревням партизан, а то и живых, связанных по рукам и ногам людей, кружила их в омуте под утесом и несла трупы дальше, куда-то вниз. Не раз и не два окрашивались ее воды заревом пожарищ и теплой человеческой кровью.

Помнит все это Захар, помнит.

Но другое великое половодье, разлившееся тогда по всей стране, захватывало, переламывало и уносило всякую нечисть человеческую. Исчезли в горячем водовороте и зеленодольские «властелины» братья Меньшиковы, собиравшиеся стоять вечно на земле.

Из всего меньшиковского рода остались только дочь Филиппа Наталья да его жена. Жена после революции помутилась разумом и через несколько лет умерла.

Сперва Наталья дичилась немного людей. Но, видя, что к ней относятся все по-человечески, никто никогда даже не напомнит об отце, она повеселела, заулыбалась, как улыбается ромашка утреннему солнцу.

Наталья и по сей день живет в Зеленом Доле.

Когда организовали и в селе колхоз, назвали его коротко и выразительно – «Рассвет». Колхозу понадобились пахотные земли. Корчевать было под силу только мелколесье, молодняк на бывшей гари. Не пожалели ни ельник, ни малинник. Захар сам подкапывал лопатой кусты и деревья, захлестывал их веревкой и погонял лошадь. Известно, какая была тогда техника.

И это помнится Захару. И многое-многое другое.

… По некрутой травянистой тропинке, вилявшей меж тальников и зарослей смородины, Захар поднимался в деревню. Потом заросли кончились, открылась небольшая луговина, сплошь покрытая разливом цветущих лютиков. Казалось, на землю просыпалась солнечная стружка и переливалась горячим пламенем, слепила глаза…

А само солнце поднималось все выше и выше, обливая землю желтым веселым цветом. Под его горячими лучами давно высохли разноцветные железные крыши домов, а тесовые еще дымились дрожащими дымками. Блестели разлитые по улицам дождевые лужи, отсвечивали черными, зелеными и золотистыми зеркалами тракторы, выстроившиеся возле ремонтной мастерской. Вспыхивали разноцветными огнями мокрые верхушки кедров, промытая дождем огородная зелень.

Захар любил ходить по своей деревне. Знакомая с детства до последнего плетня, она все вытягивалась и вытягивалась вдоль речки.

Когда-то строились беспорядочно, кто где хотел. Домишки торчали так и сяк, создавая впечатление неуютности и тесноты. В конце концов Захар самовольничать запретил, усадьбы застройщикам начал отводить лично. И постепенно улицы и переулки вытягивались, в деревне как-то стало просторнее и будто светлее. И, шагая по улицам, Большаков всегда прикидывал, как и когда убрать или передвинуть тот или иной домишко, поставленный когда-то не на месте, чтобы улица стала еще шире, еще ровнее, красивее.

Сейчас, направляясь к ремонтной мастерской, Захар ни о чем не думал. Больно заныла вдруг рука, покалеченная в далекий двадцатый год. Вроде вот и здоровьем Бог его не обидел, вроде есть еще сила во всем теле – разве что уступит он только угрюмому заведующему конефермой Фролу Курганову (да ведь и то сказать – Фрол моложе его на пять лет), а рука в последнее время начинает побаливать все чаще. Что ж, годы идут, и вскоре, видно, придется оставить ему это баловство – бороться каждое утро с течением Светлихи, как несколько лет назад бросил зимние купания в проруби. Теперь он осмеливается только, зло напарившись в бане, поваляться чуток в снегу. Да и то опасается уже простуды, тем же моментом ныряет в обжигающий банный пар.

В мастерской разносился грохот и лязг железа. Захар прошел на машинный двор, где стояли комбайны.

Людей он не увидел, зато издалека услышал голос:

– Шутки шутками, а это вопрос философский. И не оплеухой называется, а пощечиной. Один ученый, говорят, целую книгу об этом написал. Он вывел, значит, в этой книге два вывода. Первый: девичья пощечина пришла к нам из глубины веков, второй – пощечина пришла вместе с любовью.