– Цыц, Дунька! – оборвал ее Клычков. – Знаем мы, что за почтение… Знаем, как за глаза-то навеличивают…
Клычков презрительно оглядел разномастных гостей, шумевших в большой и высокой зале с люстрами. Теперь эти люстры, и зала, и весь огромный дом бывшего хозяина рудников – его, Аркадия Клычкова, собственность. Да и люди, смятые, взлохмаченные, куражившиеся за столами, вповалку лежавшие на плюшевых потертых диванах вдоль стен (неважно шли дела у бывшего золотопромышленника, Аркадий Арсентьевич это слышал, но, когда увидел потертые диваны, сразу сбавил цену за рудники на одну четверть), эти люди тоже почти принадлежали ему. А ведь в зале копошились не какие-нибудь трень-брень – ирбитские ярмарочные воротилы, тюменские скупщики хлеба, скота, масла, златоустовские промышленники со своими компаньонами, тагильские заводчики. Было время, кланялся им Клычков каждому в отдельности, пусть теперь кланяются ему все вместе. Ведь у него, у Клычкова, хлебные, галантерейные, москательные, меховые и разные другие лабазы в Ирбите, у него медные и серебряные рудники по реке Чусовой, угольные шахты на Вишере, торговые конторы во многих уральских городах, в том числе в самом Екатеринбурге, он неограниченный хозяин вычегодских и печорских лесов со всеми их богатствами.
Все, все есть у него, Аркадия Клычкова. Не было только золотых рудников, а теперь пожалуйста!
Высокие окна раскрыты настежь, теплое августовское солнце заливало залу, ветер чуть шевелит легкие кружевные занавески. Занавески были уже клычковскими, он приказал их повесить перед приездом гостей.
С улицы доносились пьяные крики, матерщина, песни – третий день вместе с новым хозяином рудников гулял и рабочий люд. Клычков приказал кабатчику поить всех бесплатно.
В открытые окна налетело множество больших зеленых мух. Они кружились над столами, облепили развороченные закуски, целыми полчищами ползали по скатертям, образуя живые темные островки там, где было пролито вино или варенье.
Один такой островок был как раз напротив Клычкова. Он глядел-глядел и вдруг хлопнул по столу тяжелой ладонью.
Мухи разлетелись не все. Около десятка остались раздавленными на столе, примерно столько же прилипло к ладони.
– Вот! – сказал Клычков, поднимая руку. – А Таежный Клык – пусть. Лишь бы не затупился. И Монах пущай. Старой веры мы, это верно. Хотя в Бога я вроде уже не верю. Сестра моя, правда, живет по старому укладу. Па-агадите, жирные брюханы, я вас еще приглашу в Черногорский скит на Печору, вы еще поздравите у меня игуменью Мавру с ее именинами! Растрясете важность-то по тайге. Поедете аль откажетесь?
– Аркадий Арсентьевич… да хоть в самое пекло, только дай знать, что желаешь… – откликнулся ирбитский купец Прохор Воркутин, мотнув начинающей лысеть головой. – Уважаем мы тебя.
– Уважаешь? – Клычков усмехнулся. – А не припомнишь, годков с десяток этак назад я слезно просил у тебя тыщонки три на поправку, когда единственный мой амбар с первой в моей жизни закупленной партией зерна вдруг сгорел? Взял да и сгорел. А, как? Легко мне было? А ты…
– Так, Аркадий Арсентьевич… У тебя розмахи-то сразу объявились… Ты – с места вскачь, наметом пошел… Где у меня такие капиталы были? Я и сейчас не смог бы. Да и сдавалось мне тогда – для виду просил ты, не по нужде…
– Что-о?! – багровея, хлопнул Клычков еще раз по столу ладонью с прилипшими мухами.
Самое больное место задел Воркутин. По всему Уралу метался слух – с чужого добра пошел жить Клычков. Лет десять-двенадцать назад безвыездно сидел он на Печоре, где в глубине таежных дебрей сохранились еще старообрядческие общины и целые скиты. Жили Клычковы небогато, были яростными приверженцами и хранителями старой веры. За это сестра Аркадия, бобылка Мавра, была избрана уставщицей[1] при игуменье одной из Черногорских обителей. Уставщица Мавра столь исправно несла часовенную службу, столь истово соблюдала все религиозные каноны, что игуменья перед смертью выбрала ее своей заступницей.
Новая настоятельница обители перебралась на житье в игуменскую стаю[2]. И, в обход всех староверских канонов, сделала своей ключницей некую Пелагею Мешкову, которая вместе с другими женщинами-ткачихами из напряденного льна и шерсти ткала на общину пестряди, новины, сукна.
Долго гудела приглушенно обитель: почему именно Пелагею, женщину замужнюю, соблюдением основ старой веры особо не отличающуюся? Болтали даже потихоньку злые языки, что новая игуменья и ключница делят пополам мужа Пелагеи – рябого и белобрысого мужичонку Никодима, сокрушались: экое святотатство, гибнут, рушатся вековые устои и заповеди.
Но постепенно новая игуменья так забрала власть, что самые болтливые языки прикусили.
И вскоре после этого появились в Ирбите два шустреньких скупщика хлеба – чернявый Аркашка Монах и белобрысый Никодим Мешков.
Мешков, совершив две-три удачные операции, уехал с кучей денег в Екатеринбург, открыл там большой универсальный магазин, а Клычков остался…
Об этих слухах знал Аркадий Клычков. И обидно было, что все считают, будто на общинные обительские деньги начали разживаться они с Мешковым. А все было не так. Что касается денег, Мавра была строгой и честной игуменьей, у нее копейки не выпросишь обительской. Просто чистили однажды они с Никодимом Мешковым заплесневелый погреб в игуменской стае, и провалилась лопата в стенку. Раскидали землю, гнилье какое-то, ржавые железки, обнаружили подземелье. Со страхом вошли, засветили свечку и увидели десятка два полусгнивших кованых сундуков, а в них – прах от тряпья да мехов. Что сохранилось, так это серебряная посуда да с горсть старинных золотых монет, колец и серег – всего тысяч на десять-пятнадцать. Стали думать, откуда это все здесь и что делать с золотом.
Умница была Пелагея Мешкова, ничего не скажешь. Она рассудила так: сундуки чьи – неизвестно, только видно – не при последней покойной матушке игуменье спрятаны были, а лет сто назад. Навряд ли она знала о них. Слышно было, в войну с французами в двенадцатом году московские купчишки по скитам добро прятали. Может, спрятал кто, а взять забыл. Говорить теперь об этих сундуках не надо – пойдет спрос да говор: сколько сундуков, чего в них? И не поверят, что ничего. А это золото меж находчиками пополам, да и дело с концом. Бог дал, Бог разделил, да и думать об этом забыл…
– Ладно уж… – согласилась нехотя тогда Мавра.
Вот как оно было на самом деле, да разве объяснишь людям…
– Так я спрашиваю, что ты сказал? – пуще прежнего закричал Клычков, потому что Воркутин испуганно молчал.
Но в эту минуту в залу вошел длинноногий, поджарый, как гончий пес, парень с красивым лицом – личный секретарь и помощник Аркадия Арсентьевича Клычкова Матвей Сажин. Он днем и ночью находился при своем хозяине.
Этого парня хорошо знали все, с кем в последние годы имел дело Клычков. Сажина побаивались и перед ним заискивали, потому что он мог при острой необходимости за «соответствующее уважение» оказать на своего всемогущего патрона то или другое влияние.
Сажин был совершенно трезв. Отличный городской костюм сидел на нем как влитой. Манжеты сверкали невиданной белизной. Тонкие черные усики брезгливо вздернулись.
– Ну, – повернулся к нему сердито Клычков. – Чего усами дергаешь? Говори.
– С горы просигналили, Аркадий Арсентьевич. Едут, значит…
– Слава Богу, – кивнул Клычков, кажется, даже довольный, что Сажин прервал неприятную сцену, и выпил еще один бокал коньяка с шампанским. – Веди прямо сюда.
Со всех сторон пьяно зашумели:
– К-кыто едет?
– Откуда?
– Еще поздравители, что ли?
– Припоз-днились, коли так, хе-хе!
– От радости ноги отнялись…
– Серафима Аркадьевна едут, – сказал Сажин и вышел.
У купцов, промышленников, лабазников от трехдневной пьянки туман в глазах, звон в голове. Первой сообразила, что к чему, Дунька Стелька, вскрикнула: