Зимой высохшие, почерневшие, переломанные осенними ветрами камыши были завалены глубокими сугробами. Лес, согнувшись под белой тяжестью, тоже молчал, как, неживой. И только его дыхание – свежий хвойный, царапающий и распирающий легкие запах – не могли убить ни снега, ни морозы.
Здесь, у Камышового озера, этот запах чувствовался особенно остро. То ли оттого, что деревья здесь были густы и могучи, то ли потому, что в этом уголке, защищенном от ветра, было всегда тихо, но нигде Фрол не встречал такого крепкого настоя хвои и снега, от которого он всегда пьянел. Он часто приходил сюда на лыжах просто так, постоять, подышать пьяным настоем, отдохнуть.
Так и в тот далекий-далекий вечер. Он стоял, смотрел на круглые сугробы под деревьями и среди поломанных, спутанных, как толстая ржавая проволока, камышей. Потекли сперва меж белых шапок тоненькие синеватые ручейки. Снежные горки напитывались этой влагой, синь ползла снизу, подбиралась к верхушкам. А когда закрасила доверху, между сугробов струились уже не синие, а фиолетовые ручьи.
Устин подошел осторожно по кургановской лыжне. Но все равно Фрол почувствовал, что уже не один, что кто-то смотрит в его спину. Почувствовал и вздрогнул, догадавшись почему-то кто.
Когда повернул голову, Устин поправил торчавшее за спиной ружье, усмехнулся:
– Я думал, испугаешься…
– Ты что, лихой человек?
Еще раз усмехнулся Устин:
– Каждый, может, сверху тих, а снутри лих.
Дрогнули заиндевевшие Фроловы ресницы. От цепкого взгляда Устина это не укрылось, но он ничего не сказал, только сузил глаза.
– Кто ты? – угрюмо спросил Фрол. – Откуда… такой?
– Для пичуги каждая ветка – дом. А вспорхнула – и забыла, где ночевала, – поблескивая черными глазами, ответил Устин и подошел к Фролу, остановился в двух шагах. – Ну, здравствуй, что ли?
Фрол промолчал. Устин расстегнул две верхние пуговицы и отвернул полушубок, чтобы остудить горячую грудь. Потом огляделся вокруг:
– Ишь как оно тут… молчаливо. Как в церкви. Только грехи замаливать.
фрол покосился на Устина. Ноздри его раздувались. Сдерживаясь, он сказал:
– Стервятник ты, однако, не пичуга…
И в третий раз усмехнулся Морозов, зловеще показав на этот раз белые ровные зубы:
– Не знаю… Глаз никому не выклевывал.
И тогда неожиданно для самого себя Фрол Курганов тяжело и придавленно вскрикнув, ударил Морозова со всего плеча лыжной палкой. Удар пришелся точно по голове. Толстая шапка смягчила удар. Устин поправил двустволку за плечами и бросил:
– Дурак… У меня ружье…
Скинув лыжи, сел в сугроб, положил рядом свое ружье, снял шапку и пощупал голову:
– Дурак и есть. Еще маленько – и расколол бы… – И молча стал закуривать.
Долго еще стояла синь перед Фролом. Он никак не мог понять, то ли вскипевшее отчаяние застилает глаза, то ли качается вокруг обыкновенный вечерний мрак. Пошатываясь, будто ударили его самого, Курганов сделал шаг к Устину, опустился рядом в снег и протянул дрожавшую руку за кисетом.
Потом глотал жадно горький дым. Точно так же, как глотал его на рассвете того дня, когда они втроем – он, Демид да Филька Меньшиковы – заволокли на утес полураздетую Марью Воронову и ее дочку. Кровавый был рассвет, все небо в то утро набрякло кровью. И красные туманы мертво висели над Светлихой, над зареченскими лугами. Там, в этих лугах, еще надрывалась человеческим плачем какая-то птица…
Вместе с кровавым рассветом наступило тогда медленное, звенящее пронзительным звоном в пустой голове похмелье.
А когда начался угар, Фрол не помнил и сам. Может быть, тем дождливым, чавкающим земляной жижей вечером, когда Марья да Захар Большаков, собрав человек двадцать зеленодольских мужиков, повели их в лес, партизанить. Перед уходом окружила партизан толпа баб и ребятишек. Пришел поглядеть на партизан и Фрол Курганов.
– Ну, а ты что, Фрол? – спросила вдруг его Марья. – За бабьи подолы, что ли, прятаться решил?
Подол юбки самой Марьи, мокрый, заляпанный грязью, тяжело свисал до самой земли. Какой-то пиджачишко, подпоясанный веревкой, тоже был мокрый. Марья была словно завернута в него туго-натуго. На голове застиранный платок простенького ситца, завязанный под подбородком. Мокрая прядь волос висела над ее зеленоватыми глазами. И с этой пряди капали и капали в грязь светлые капельки – маленькие стеклянные шарики. Фролу даже казалось, что они звенели.
– Пошто же? – лениво откликнулся Фрол. – Можно и повоевать… с такой командиршей…
И не спеша, вразвалку, выбрался из кучи баб и ребятишек, расталкивая их широченными плечами, встал в толпу партизан.
Кто знает, если бы не эти светлые капельки, падающие с Марьиных волос, может, Фрол и не пошел бы партизанить. Он помнил о них почему-то долго, а потом забыл.
В отряде Фрол Курганов вел себя так, будто дело шло совсем не о жизни и смерти, будто взрослые люди собрались, чтобы поиграть в войну. Если отряд стоял поблизости от какой-нибудь деревни, Фрол оставлял на сохранность Антипу Никулину свою винтовку и, сунув, однако, в рукав финский ножик, тайком уходил к девкам.
Когда Марье стали известны его ночные похождения он, пожав плечами, невозмутимо заявил ей:
– А я что, с тобой, что ли, играть должен? А то давай… сообразим.
От неожиданности Марья смутилась. И тут произошло невероятное – Фрол тоже растерялся и покраснел.
– Только у тебя и уменья, – тихо проговорила Марья. – Только в этом ты… сообразительный.
Несколько дней Курганов ходил сумрачный и задумчивый. Отряд в то время метался в огненном кольце, пытаясь выйти из окружения. Каратели наглухо заложили все выходы, пытаясь загнать партизан в топкие трясины, выбраться из которых могла разве только птица.
И вдруг Курганов исчез. Даже Антип не знал, куда девался Фрол.
– Ну и черт с ним! – махнула рукой Марья.
– Хе-хе!.. Где-нибудь в постели молодца прихватили. Еще потненького, – высказал предположение Антип.
– А все же, Марья, сменить бы лагерь, – сказал осторожный Захар Большаков. – Что-то все обдумывал Фрол последнее время.
Помолчала Марья, глухо сдвинув светлые брови над глубоко запавшими глазами.
– Н-нет, Захар, что ты! Он блудливый, как кот, а совесть у него вроде есть.
– У него совести, сколь у меня денег, – вставил Антип. – Валялась в кармане копейка, да и ту пришлось разменять.
Отряд все же ушел на новое место, оставив на всякий случай засаду. Но ни в эту, ни в последующие ночи на пустой лагерь никто не нападал.
Фрол явился через неделю, каким-то образом отыскав новое место стоянки отряда. Явился оборванный, окровавленный, с перевязанной головой. Впереди него, согнувшись, как старики, вышагивали гуськом шесть человек в гимнастерках и кителях с погонами, но… без штанов, со связанными за спиной руками. Между собой все люди тоже были связаны, причем довольно любопытным образом: от рук переднего двухметровая веревочная петля тянулась к шее следующего. Если бы кто вздумал бежать, он обязательно повалил бы двух других, намертво затянув петли на их шеях, да и на своей собственной.
Сам Фрол, в колчаковской солдатской форме, помахивая наганом в правой руке, замыкал это необычное шествие. Левой он, как кучер, держал конец веревки необычной упряжки, привязанной к рукам человека с полковничьими погонами.
Грохнул над лесом партизанский хохот, да такой, какого никогда не слыхивали здешние места.
А Фрол невозмутимо выстроил людей в шеренгу, разрезал веревки, скомандовал:
– Стыд за-акрыть! Ну, кому команда сказана?! С женщиной будете разговаривать…
Кругом стоял стон. Партизаны катались по земле.
– Фролушка… Уморил!
– Посади ты их, чтоб пониже были…
– Жестко. Наколются же…
– Полковнику-то подстели хоть…
– Учудил… з-зараза!..
Антип Никулин вопил, будто его резали:
– Святое пришествие! Седьмое чудо! Держите, братцы-и, изойду хохотом! Наизнанку вывернуть…
Выскочила на смех Марья из землянки, остолбенела на мгновение. Но не удержалась и она. Прыснула совсем по-девичьи себе в ладони и юркнула обратно.