Вот первая:

В кругу друзей я не
боюсь беседы оживленной,
и гордо я не сторонюсь
толпы непосвященной.
Ведь нет на свете никого,
кто сердцем разгадает
безмолвье сердца моего.
Никто его не знает.
Любовь пою я в тишине,
но в песнях нет любимой.
Любовь останется во мне
Мечтою нелюдимой.
Пусть этот мир, как рай земной,
к блаженству призывает.
Мой тихий рай всегда со мной,
Никто его не знает.

(Собр. ст., с. 50)

Вы подумаете, пожалуй, бегло скользнув глазами по этой пьесе, что перед вами лишь одно из общих лирических мест.

Так люди, плохо знающие по-французски, никогда не оценят ни тонкой и мудрой работы, ни многовековой культурности верленовского романса. В действительности, перед нами — более, чем тонкая работа пера. Я думаю, что этот иронический натуралист — кто бы это подумал про Маковского? — положил перо, признав себя не в силах примирить свой безмолвный рай с тем самым городом, в котором с такой радостью он купает свою жизнь и где глаз эстетика любит не только открывать старое, но угадывать и еще неоформившуюся новизну.

Вторая разгадка, пожалуй, — это стихотворение «Speculum Dianae» [8]. И в самом деле — с какой стати тут ритмы и рифмы? И разве же они часто — не один балласт для жадной и гибкой мысли критика?

* * *

От замолчавшего поэта прямой переход к певцу неумолчному. Он не встретил еще и тридцатой весны, Андрей Белый (раскрытый самим автором псевдоним Б. Н. Бугаева) [9], а вышло уже три его сборника стихов, и два из них очень большие.

Натура богато одаренная, Белый просто не знает, которой из своих муз ему лишний раз улыбнуться. Кант ревнует его к поэзии. Поэзия к музыке. Тряское шоссе к индийскому символу. Валерий Брюсов хочет поменяться с ним посохами, и сама Зинаида Николаевна Гиппиус разрешила ему тему его четвертой симфонии. Критика и теория творчества (статьи о символизме) идут так — между делом. И любуешься на эту юношески смелую постройку жизни. И страшно порою становится за Андрея Белого. Господи, когда же этот человек думает? и когда он успевает жечь и разбивать свои создания?

В мою задачу не входят симфонии и прочая проза Белого, но и в стихах я все еще как-то не разберусь, а изучал их, видит бог, прилежно. Многое нравится… но нельзя не видеть и какой-то растерянности поэта, а потом… этот несчастный телеграфист с женой, которая «болеет боком»… Живое сердце, отзывчивое, горячее, так и рвется наружу, слезы кипят (прочитайте в «Пепле» «Из окна вагона», с. 21). Жалеешь человека, любишь человека, но за поэта порою становится обидно.

Безводны дали. Воздух пылен.
Но в звезд разметанный алмаз
С тобой вперил твой верный филин
Огонь жестоких, желтых глаз.

(«Урна». 7909, с. 75)

Те же «жестокие, желтые очи» находим и у кабаков. («Отчаяние». «Пепел», с. 13)

А как вам покажутся такие стихи?

«Да, сударь мой: так дней недели семь
Я погружен в беззвездной ночи тень!
Вы правы: мне едва осьмнадцать лет
И, говорят, — я недурной поэт».

(с. 77)

Это написано в 1908 г., и я выписываю стихи из лирической пьесы «Признание».

Но я люблю у Андрея Белого жанр. Здесь он — настоящий мастер. Вот пьеса «Мать». Тема старая, еще некрасовская:

«Прекрасной партией такой
Пренебрегать безумье», —
Сказала плачущая мать.
Дочь по головке гладя, —
И не могла ей отказать
Растроганная Надя…

Теперь посмотрите, что делает из этой темы поэт искусственной жизни:

Она и мать. Молчат — сидят
Среди алеющих азалий.
В небес темнеющих глядят
Мглу ниспадающей эмали.
«Ты милого, — склонив чепец
Прошамкала ей мать, — забудешь,
А этот будет, как отец:
Не с костылями век пробудешь».
Над ними мраморный амур.
У ног — ручной пуховый кролик.
Льет ярко-рдяный абажур
Свой ярко-рдяный свет на столик.
Пьет чай и разрезает торт,
Закутываясь в мех свой лисий;
Взор над верандою простерт
В зарипорфировые выси.
Там тяжкий месяца коралл
Зловещий вечер к долам клонит,
Там в озеро литой металл
Темноты тусклые уронит…

(«Пепел», с. 107)

Досаждают немножко упорные шероховатости языка (родительный падеж имени прямо после В— этого нет ни в народной речи, ни в нашей лучшей поэзии). Но пьеса так удивительно колоритна. Она так — по-своему— изящно символична.

* * *

У Виктора Гофмана (издал одну «Книгу вступлений») есть нечто в этом же роде — его «В коляске» (с. 39 сл.). Пьеса эта, как бы примыкающая к предыдущей по содержанию, кажется, хорошо известна публике, и я лишь бегло ее напомню.

Виктор Гофман — птенец гнезда Бальмонта. Он часто читал, очевидно как и все мы, впрочем, его «Дрожащие ступени». Вот самый жанр:

Вся шурша на ходу, ты идешь по тропинке,
По зеленой тропинке в саду,
Ты неверно скользишь в своей узкой ботинке,
Точно робко ступаешь по льду.
Заложили коляску. На крыльях коляски
Отражается радужно свет.
Ты восторженно щуришь блестящие глазки, —
О, я знал, ты из рода комет…
…… … … …
Разве можно комете быть пленной, быть пленной?..
…… … … …
Понеслись твои кони, твои черные кони,
Все кругом, как и ты, понеслось.
Голова твоя блещет в воздушной короне
Развеваемых ветром волос.
Ты глядишь, ты дрожишь, ты смеешься украдкой,
На лету обрывая сирень.
Уноситься так сладко. Уноситься так сладко.
В этот радостно-солнечный день!

Жанр дается немногим, но это одно из серьезных орудий культуры в сфере искусства. Я не буду говорить о жанре и пейзаже у Бунина. Кто не знает его превосходного «Листопада», в свое время отмеченного и высоко авторитетной критикой? Но, по-моему, поэзия лауреата даже непонятна без анализа его часто отличной прозы. Да, пожалуй что Бунин уж и перерос свою ритмическую лирику.