Бегинки перенесли Андреа в отдельную комнату, которую мы ей приготовили, и подняли на кровать. Она стонала, как будто каждое движение причиняло ей боль. Я отослала женщин, мы остались вдвоём с Целительницей Мартой, и я сняла покров с лица Андреа. Создание под ним было неузнаваемо.

Я поспешно перекрестилась. Господь милосердный, как молодая, красивая, набожная женщина могла дойти до такого! Андреа вся отекла, конечности раздулись так, что она не могла сжать пальцы. Тонкое, нежное лицо распухло, будто ее покусал целый рой пчел, глаза едва открывались.

Целительница Марта размотала повязку на голове Андреа. Остатки волос шевелились от вшей. В гноящихся ранах кишели личинки. Когда мы с Целительницей Мартой повернули её на бок, чтобы разрезать и снять грязные тряпки, то увидели, что спина тоже покрыта глубокими ранами из-за того, что она неделями лежала без движения на соломенном тюфяке. Кожа под мышками воспалилась и мокла. Андреа задыхалась так, что больно было смотреть.

— Теперь ты среди сестёр, ты в безопасности, Андреа, — сказала я, но вряд ли она слышала или понимала, что мы делали.

Она стонала, когда мы трогали её руки и ноги, чтобы вымыть, но не смотрела на нас, хотя глаза двигались. Она глядела на свет, проникающий через узкое окно, губы всё время бормотали странные слова и звуки, но не человеческую речь. От неё исходил странный запах, тошнотворный и сладкий, заполняющий комнату, пропитывающий мою одежду и волосы.

Теперь я ясно понимала, почему от Андреа хотели избавиться. Она больше не привлекала паломников. Зачем нужен медведь в клетке, если он больше не развлекает толпу? Толпе любопытно глазеть на хорошенькую девушку, наблюдать, как она хлещет себя кнутом или падает наземь в исступлении. Им неинтересна чистота души, только красивая оболочка, а внешней красоты в Андреа больше не осталось. Священников ее душа заботила еще меньше, им были нужны лишь деньги. И как только она перестала их приносить, Андреа тут же вышвырнули вон. Может, они уже нашли кого-нибудь посимпатичнее на ее место. Как может человек, ежедневно прикасающийся к плоти и крови Господа нашего, быть таким жестоким? Даже у последнего слуги в Поместье есть солома для сна и место у очага, когда он слишком слаб для работы. Могли бы нанять какую-нибудь добрую женщину ухаживать за ней — любому дураку ясно, что это ненадолго.

Беатрис     

Перед вечерней в кухню влетела Кэтрин. Она просто задыхалась от возбуждения — новая гостья оказалась не обычной прокажённой или калекой.

— Она не больна, — благоговейно прошептала Кэтрин, — она святая. Я слышала, как Целительница Марта сказала, что дух ее уже оставил этот мир.

— Как это она не больна, если она умирает? — перебила Османна.

— О нет, она не умирает. Она покидает свое грешное тело, — Кэтрин произнесла «покидает» так, будто пробовала на вкус новый фрукт. — Так сказала Настоятельница Марта, — торжествующе заявила она.

— Андреа ничего не ест, но ее питает любовь Господа и Святой дух, превращающийся в мед у нее во рту. И от ее тела исходит сладкий аромат, как от розы после грозы.

— Ты его нюхала? — спросила Османна.

Кэтрин удрученно помедлила.

— Только Мартам позволено ее видеть.

— Она должна быть очень красивой, если она святая, — сказала малютка Марджери. — У нее длинные волосы до пола, как у святой Катерины?

— Думаю, да, — просияла Кэтрин. — И, наверное, золотистые.

Османна уже открыла рот, чтобы возразить, но я предупреждающе покачала головой. Хотела бы я, чтобы она научилась больше радоваться жизни, как Кэтрин. Османна вела себя, скорее, как старуха, чем беспечная девочка, будто из нее вырвали юность. Лицо ее выглядело еще более изможденным, чем прежде, словно она вообще не спала. Мне хотелось обнять и утешить ее, но Османна никого к себе не подпускала.

Отец Ульфрид     

Я с рассвета сидел за столом в десятинном амбаре, ожидая посетителей. Деревенские плелись один за другим, мяли в руках шапки. Некоторые несли мешки или корзины, но полупустые. Многие совсем ничего не принесли. И все говорили одно и то же.

— Урожай пропал, отче. Не могу я заплатить церкви десятину. Осталось так мало, что этой зимой нам самим не прокормиться.

Так обстояло дело не только с зерном. В июне они не смогли полностью выплатить десятину сеном, а та малость, что принесли, сгнила в моём сарае. Много овец передохло от глистов, холодная весна убила половину ягнят, поэтому десятина овец, шерсти и шкур оказалась гораздо меньше должной. То же и с курами и яйцами. Много месяцев одна и та же история — они не могли платить полную десятину. А некоторые не могли заплатить ничего.

Одним из первых явился Алан с большой глыбой соли, завёрнутой в мешковину. Он со стуком опустил её на длинный деревянный стол.

— Соль, отче. Мой долг.

Я полистал страницы книги счетов, отыскивая его имя.

— Ты должен две глыбы соли в год за десятину, Алан, а весной ты ничего не приносил.

Я откинул край мешковины. Насколько я заметил, конус соли почти на треть меньше положенного. Я взглянул на Алана. Плотный, крепкий мужчина, по общему мнению — хороший работник. На солеварне ему удалось подняться до самой искусной работы — вываривать соль из морской воды и выбирать готовую соль в нужный момент, пока она не испортилась и не стала горькой [14].

— Этого недостаточно, Алан. Десятину отдают не мне, а Богу. Утаивать, то, что должен Богу, — страшный грех.

Алан сложил мускулистые руки на груди и нахмурился.

— Напрасно ты думаешь, что дождь портит только урожай. Без солнца и ветра соль не выступит на песке. Нам тоже нужна сухая погода, чтобы соль затвердевала. В этом году мы не работали почти половину времени, и в прошлом тоже. А когда могли — трудились как волы, дни и ночи без сна. — Он подался вперёд, положил на стол огромные руки, обмотанные, как у многих работников, грязными тряпками, чтобы защитить во время тяжёлой работы. — И дело не только в погоде, отче, еще в муке. Нам нужна мука и овечья кровь, чтобы очищать соленую воду, но если овцы дохнут, а урожая нет, цены растут и нам приходится платить, сколько запросят, ведь без этого соли не сделать.

— Я понимаю, как это тяжело, Алан, — сочувственно сказал я, — но...

— Нет, отче, не понимаешь! — зарычал Алан. — Что ты знаешь о том, каково потеть над котлами день и ночь, в пару и дыму от костров? Думаешь, это легко?

Он развязал узел на левой руке, медленно снял заляпанную ткань и поднёс огромную ручищу к моему лицу. Кожа на ладонях отслаивалась, между пальцами пролегли глубокие мокнущие трещины. Он перевернул руку. Суставы всех пальцев покрывали незаживающие язвы.

— Вот что делает соль, отче — высушивает кожу так, что она трескается и не заживает. Ты чувствовал когда-нибудь, как соль щиплет открытую рану, отче? Когда узнаешь, поймёшь, что значит тяжело.

Но мне случалось это узнать. Я очень хорошо помнил, как щиплет соль. Раны на спине снова горели, я опять ощущал, как грубые частички соли втираются в ободранную плоть, жжение становилось невыносимым, я чувствовал, что теряю сознание, но боль не отпускала, не давала забыться. Я смотрел на руку Алана и думал, каково это — день за днём ощущать такую боль, день за днём работать этими пальцами, превозмогая жжение. Алан с неуклюжей поспешностью опять перевязал свою руку, как будто устыдится того, что показал мне свои раны.

Я окунул перо в чернильницу.

— Я запишу, что ты полностью расквитался с десятиной, Алан. В Норвич я отсылаю только четверть, той соли, что ты принёс, хватит для уплаты. А потом... потом ты принесёшь для прихода, что сможешь, когда дела пойдут лучше.

Его это покоробило, должно быть, он почувствовал себя просящим и униженным. Он ушёл, не взглянув на меня.

Алан оказался далеко не последним, кому мне в тот день пришлось говорить такое. Я знал, что должны принести из каждого дома. Всё тщательно записывалось в приходную книгу — чем владел хозяин подворья, где работал и какие у него запасы. Каждый огород, участок земли, полоска в поле, скот и мастерские в Улевике учтены и оценены. Церковь подсчитала, сколько можно вырвать у каждой семьи, но расчёты основывались на тучных годах. Не делалось скидок на случай, если урожай окажется плохим или скот погибнет. Отдавать десятину от всего, что произведено и заработано, достаточно трудно и в хороший год. В тяжёлый — отдать десятую часть от почти ничего означало голодную смерть.