— Ничего не бойся, детка. Твой суженый, конечно, знавал и лучшие времена. Годы затуманили его зрение, так что можешь радоваться — он не разглядит твоё уродство. А если у него ещё остался аппетит к грязным желаниям — он сумеет оседлать свою потаскушку-новобрачную и в темноте.

Толпа завизжала от смеха, Османна покраснела и опустила голову. Она оцепенела, потрясённая и испуганная словами отца, и казалось, если он тотчас же поведёт её к мужу — она пойдёт смиренно, как монахиня.

Но д'Акастер, ободрённый смехом толпы, рванул Османну, развернув спиной к себе. Оказавшись позади, ухватился руками за её талию, прижал к шее жирный рот. Ухватив в горсть волосы дочери, он принялся дёргать вверх-вниз, как мальчик, скачущий на игрушечной лошадке.

Османна на минуту замерла с расширенными от ужаса глазами. Потом её лицо превратилось в застывшую маску ненависти. Никогда прежде я не видела подобного выражения — ни на лице девушки, ни даже у мужчины, готового вонзить кинжал.

Те из деревенских, что сидели ближе, внезапно прекратили смеяться, как будто тоже поняли — что-то изменилось. Несмотря на связанные запястья, Османне удалось вывернуться. Она ударила отца локтем в живот с такой яростной силой, что д'Акастер ослабил хватку и попятился, задыхаясь и хватаясь за бок. Османна обернулась к декану.

— Я не выйду замуж и не приму причастие. Хотите взять мою жизнь — забирайте. Я скорее умру и буду вечно гореть в аду, чем позволю себе быть обязанной жизнью этому человеку, которого вы называете моим отцом.

Она произнесла эту речь с такой силой, что у всех присутствовавших перехватило дыхание.

Д'Акастер снова качнулся к дочери и влепил ей такую пощечину, что она растянулась на полу перед помостом. Толпа одобрительно взревела.

— Ну, тогда я отправлю тебя в ад, госпожа. Я всегда знал, что ты туда попадёшь, с той минуты, как впервые увидел. Ты родилась под звездой демона, звездой Лилит, дьявольской королевы ночи, мерзкой ведьмы, загрязняющей наше вино и воду женской кровью, крадущей семя мужчин, пока те спят. И эта чёртова блудница, эта... эта потаскуха-демон, отметила тебя своим знаком. Я своей рукой пытался огнём избавиться от твоего проклятия. Я хотел сделать тебя чистой, как твои сёстры, но Бог ещё в колыбели увидел, что ты шлюха, и заклеймил, предопределив твою судьбу.

Он поднял Османну на ноги, опять развернул лицом к толпе и рванул на груди платье, напоказ глазеющей толпе. Обнажённая правая грудь была маленькая и прекрасная, но люди во все глаза смотрели не на неё, а на левую грудь, вернее, на то место, где она должна была быть. На её месте зияла впадина размером с кулак, прикрытая сморщенной кожей, красной, как открытая рана — знак святой Агаты. Все в церкви внезапно умолкли.

— Вот, вы это видите, видите? — вопил д'Акастер, толкая Османну в сторону толпы.

Однако он не получил ожидаемой реакции — люди, в ужасе смотревшие на грудь, смущённо и испуганно отводили глаза. Никто не двигался. Наконец, декан поднялся, словно разрушая чары, и взмахом руки приказал охранникам увести Османну.

— Оставьте её, пусть подумает. Мне случалось видеть и более упорных еретиков, приходивших в чувство, когда им давали время поразмыслить, какие муки их ждут при сожжении заживо. Разве сам святой Павел не говорил, что уж лучше жениться, чем возжигаться.

Отец Ульфрид услужливо захихикал, но больше никто к нему не присоединился. Все старались поскорее уйти из церкви и толпились, протискиваясь в дверь. Декан рявкнул на юного писца, приказывая следовать за ним, и сошёл с помоста. Поравнявшись со мной, он остановился, склонившись так, что едва не шаркнул губами по моему уху.

— Не надейся, что для тебя всё закончилось, госпожа. Может, отец Ульфрид и дурак, которого легко сбить с толку, но я — нет. Мне понятно, что здесь ещё далеко не всё раскрыто.

Он отстранился от меня и обратился к отцу Ульфриду, громко, чтобы услышали все оставшиеся в церкви.

— Бегинки — пагубные плевелы, посеянные дьяволом, дабы сломать отношения людей и Бога. Это женщины нарушили порядок в саду Эдема — Лилит, отказавшаяся подчиниться мужу, и Ева, совратившая Адама запретными знаниями. Теперь они одержимы уничтожением самого священства, а вместе с ним и святой церкви, и всего христианского мира. Они утащат вас за собой в ад, если смогут. Предупреждаю, не дайте им укорениться здесь, дабы всё, что вам дорого, не было уничтожено и ввергнуто в хаос.

Он в последний раз пристально посмотрел на меня и зашагал прочь из церкви, локтями расталкивая толпу у двери.

Ставни на окнах часовни громко хлопали на ветру. Я думала о том, как холодно сейчас в тюрьме, где сидит Османна, пыталась представить, о чём она думает, какой ужас заполняет её мысли. Но когда я уходила — она не плакала, не умоляла. Просто стояла, опустив руки, и смотрела, как за мной закрылась дверь.

Это не похоже на спокойное смирение — она скорее казалась застывшей, неспособной говорить, слышать или чувствовать. Пустой, обращённый внутрь взгляд, как будто она чем-то полностью поглощена. Я сказала Мартам, что поговорила с ней, но так ли это на самом деле? Что я могла ей сказать? Я должна была советовать отказаться от жизни в бегинаже и выйти замуж, но одного взгляда на неё хватило, чтобы понять — все уговоры бесполезны. А что касается таинства, то я и раньше уговаривала Османну принять его, все без толку. Неужели сейчас мои слова приобретут больший вес? А если она согласится на таинство только ради спасения своей жизни? Если все это окажется принципами, за которые не стоит умирать, убеждениями недостаточно стойкими, чтобы пронести их через костер, могу ли я уговаривать ее, зная, что буду ее же и презирать за податливость? Хуже того, если эти убеждения и правда так легко рухнут, тогда я подвергла опасности весь бегинаж лишь из-за баловства девчонки. Я не смогу, не захочу с этим жить.

Тогда, если я не могу убедить ее передумать, мне следует укрепить ее решимость. Мне нужно ее утешить. Сказать, что недолгая боль костра спасет ее от агонии вечного пламени, что как мученица, она вознесется сразу в рай, но я не могла. Не могла даже убедить саму себя, что рай еще где-то существует. Что, если, в конце концов, за могильной чертой нет никого и ничего? Если мои молитвы остаются безответными потому, что некому на них отвечать? Что, если всё не имеет никакого смысла, если гостия и вино, молитвы и мессы и всё остальное — всего лишь туман, который уносит прочь ветер?

Агата     

В голове ещё звучал рёв и смех толпы. Я снова и снова чувствовала, как его рука хватает мои волосы, голову, дергает туда-сюда, чувствовала жар его паха между своих ягодиц, тяжёлые руки на моих рёбрах, всё сильнее, ближе тянущие меня к его едкому, обжигающему дыханию. Он прижимал меня к себе так, что я почти не могла дышать. Я не могла понять причины холодного пота и страха. Не могла дать имени удушающему ужасу, поднимающемуся внутри, пока внезапно меня не обжёг запах дикого лука, смешавшийся с вонью его пота. И тогда я поняла. Теперь я знала, и мне от этого не избавиться. Той ночью меня насиловал не демон. Это был он. Мой отец.

Я опять оказалась в его лесу, и ничто не могло меня спасти. От меня несло его вонью, которую невозможно смыть. Я вылила на себя то малое количество воды, что дали для питья. Я до ссадин скребла кожу грубой соломой из своей клетки, но от меня всё воняло им, я чувствовала на себе влажные лапы, вцепившиеся крепче волчьих зубов. Удушающий запах дикого лука заполнял камеру. Несмотря на ветер, воющий в открытом зарешёченном окне, мне не хватало воздуха, я не могла дышать.

Мой отец твердил, что прелюбодеяние — худший из грехов, и сам был прелюбодеем. Той ночью, прижимая меня к земле среди дикого лука и колючей ежевики, он точно знал, кого насилует. Он знал это следующим утром, когда увидел на мне свои отметины. Он знал, когда бил меня и называл шлюхой. Он заставил меня чувствовать себя грязной. Он сделал меня грязной, беременной его чудовищным ребёнком. И не чувствовал ничего, никакой вины, ни тогда, ни потом. Весь позор достался мне, он никогда его не ощутит.