Декан снова поёрзал на холодном камне, открыв ещё больше рисованных языков пламени на стене за спиной. В церкви слишком темно, чтобы разглядеть детали картины, но мне это ни к чему — я наизусть знаю каждый штрих. Языки пламени изображены под огромным адским котлом, в котором живьём варятся грешники с отрубленными руками и ногами.

Декан, словно в задумчивости, коснулся губ длинным тонким пальцем. Но я уверен, он продумал каждое слово, ещё когда только собирался говорить со мной.

— Может показаться, что ты намеренно позволил разрастись этому гнезду паразитов в своём приходе, отец Ульфрид. Ты бездействовал, пока там вызревала дьявольская, полная греха ересь. Думаю, тебе лучше рассказать мне всё произошедшее с этими женщинами с самого начала. И предупреждаю тебя — не скрывай ничего, не то я могу и в самом деле привезти в Норвич заключённого для суда, но это будет не та девушка.

Беатрис     

Каждый раз, отправляясь спать, я ищу свою маленькую Гудрун, надеюсь, что она где-то прячется и в волосах у неё по-прежнему сидят птицы, а последние дни — это только страшный сон. Она просто бродит где-то, как раньше. Она не умерла. Моя Гудрун не умерла. Каждая мать жалуется всякому, кто станет слушать, на кучу несчастий, случившихся с потерявшимся ребёнком, а потом выглядит глупо, когда дитя является домой, невинное и беспечно улыбающееся, пугаясь ярости материнских объятий, пощёчин и слёз, смеха и брани. И каждый раз, открывая дверь, я надеюсь стать глупой матерью. Я стану кричать и плакать, а она не поймёт почему. Она просто потеряла счёт времени. Она даже не знает, что я её ищу. И никогда не знала.

Я своими руками убирала с её лица мокрые пряди. Я ещё чувствовала их в руках, но не ощущала смерти. Я касалась не реального тела — какой-то трюк, ряженые, кукла, почти как живая. Можно втыкать булавки, обвязывать тёрном — ей не больно, она же сделана из воска. Губы раскрашены синим, зелёные глаза так похожи на живые... та кукла, подобие невинного ребёнка — не моя Гудрун. Это не Гудрун умерла.

Соломенный тюфяк Гудрун ещё лежал у стены, и я видела её, свернувшуюся под одеялом, как кошка, но глаза привыкали к сумраку, и взглянув снова, я понимала, что постель пуста. Её живая сущность обратилась в солому, и никакие молитвы не превратят эту солому снова в золото. Как будто я смотрела двумя парами глаз — одна пара лгала, другая являла жестокую правду. Я молила Бога, чтобы у меня осталась только первая.

Голуби тоже скучали по ней. Птицы то и дело садились на её кровать, будто тоже видели Гудрун. Они не давались мне в руки, не позволяли прижать к себе тёплые тельца, улетали прочь, когда я тянулась к ним. Но каждую ночь три голубя, сбившись вместе, сидели в изголовье постели.

А все остальные продолжали жить своей жизнью, словно её никогда и не было. Голуби и я — только мы тосковали по ней, только мы ее и любили.

Я сохранила её кровать. Никто не кроме Гудрун и меня на нее не ложился. Теперь мне пришлось спать там, чтобы кто-то чужой не влез ночью. Я должна ее охранять. Они не должны знать, что постель Гудрун ещё здесь. Они донесут Настоятельнице Марте, и та прикажет ее убрать. — У нас мало хороших одеял и соломы, скажет она. Болезненная привязанность, недопустимая в бегинаже. Чем скорее убрать все следы присутствия этой несчастной немой, тем скорее Беатрис придёт в себя. Это для её же пользы. Она не имеет права горевать, она не мать этой девочки.

Но это убогое ложе — всё, что мне осталось от Гудрун. Единственная память. От неё остался лишь запах, ещё живущий в белье. Если отберут постель — Гудрун больше не сможет вернуться. Она признавала только свою кровать, как голуби. Если разрушить насест, они будут кружить в небе и не спустятся вниз. Не вернутся домой.

Пега отвела меня туда, где, по её словам, похоронили Гудрун — рядом со стеной часовни, в стороне от случайных взглядов. Просто маленькая полоска серой свежевскопанной земли, выступающая из травы, будто свежий след кнута на голой спине. Дело рук Настоятельницы Марты — зарыли в забытом углу, как хоронят дохлых кошек. Её драгоценная святая, непорочная девственница Андреа, покоится на почётном месте, под полом часовни. А моё замученное невинное дитя для неё значит не больше обглоданной кости, которую выбрасывают вон.

С тех пор как Настоятельница Марта и Пега похоронили её, прошла всего неделя, но земля уже осела. Ветер набросал сверху бурых засохших листьев, а свежевскопанная тёмно-коричневая земля стала серой. На могиле нет цветов, она не отмечена камнем. Дождь смоет её, а мороз утрамбует разрытую землю. Настоятельница Марта хочет стереть все следы того, что мой ребёнок жил на этой земле. Теперь они делают вид, будто моей малышки никогда не было.

Ни одна из могилок моих детей не пережила весну. Я видела, как все они растворяются. Крохотные нематериальные существа, горе по которым еще не утихло. Окаменевшие дети. Без имени, без голоса, без единого вздоха. Они сбежали от меня, выскользнули в муках боли и потоках крови, как будто ни мгновением больше не могли усидеть в моем чреве. Маленькие рыбки, уплывающие обратно в реку. Я чувствовала, как они ускользают, я пыталась их удержать. Каждый раз, когда начиналось кровотечение, я понимала, что теряю ребёнка, но всё же пыталась удержать его внутри. А дети знали, что я не гожусь в матери, и не желали оставаться со мной. Они меня не хотели.

Я вспомнила лицо. Я спала — повитуха дала мне что-то одурманивающее — и, проснувшись, увидела плывущее надо мной лицо, далёкое и расплывчатое, так что я могла различить только глаза и рот. Но я знала — это лицо моего младенца, так похожего на мужа — его глаза, его рот. Он был бы безумно рад такому сыну. Губы двигались, и я подумала, что ребёнок зовёт меня. Я протянула к нему руку и почувствовала, как её отбросили прочь.

— Не смей прикасаться ко мне, жена. Теперь между нами всё кончено. Ещё один родился прежде времени. Можно подумать, ты назло мне пьёшь какое-то мерзкое зелье, чтобы отнять моих сыновей. Лекарь говорит, это твоя безудержная похоть их убивает. Их отравляет твоя воспалённая кровь. Ублажаешь себя сама, жёнушка, или насыщаешься в чужой постели? Бог свидетель, я старался тебя не возбуждать. Ты шлюха, и очень хорошо, что ты не родила ребёнка, ты не годишься в матери.

Как только с простыней смывают кровь, люди говорят: у тебя же никогда не было ребёнка. Видишь вон ту женщину, чьё дитя прожило несколько месяцев, а потом умерло? Ей позволено плакать и носить траур, и ждать утешения. Её нужно утешить, а ты... что ты можешь знать о потере ребёнка? Но я знаю, я знаю. Они были моими детьми, не меньше, чем те, кто родился живым, и я плакала по ним и обнимала их у себя в душе. Они брали во мне жизнь и пропитание. Они росли и шевелились. Мои тайные дети. Я чувствовала их, я их вынашивала. Но никто не позволит мне тосковать по ним, моим безымянным бедняжкам. Жизнь покинула их с легкостью, как видения покидают лунатиков. Их закопали небрежно, как тряпки, испачканные менструальной кровью.

Во Фландрии я часто сидела дома у окна, глядя на набережную. Я часами наблюдала, как грузят бочки с вином, корзины сельди и тюки одежды. Люди громко приветствовали друг друга, отдавали распоряжения, кричали продавцы, а над богатыми товарами — морской солью, кожей, специями и сладостями — мимо моего открытого окна носились чайки. Я видела ковыляющих женщин — одной рукой они придерживали больную спину, другой — полный новой жизни, как плод граната, живот. Я слушала визг детей, подзуживающих друг друга пробежать между копыт лошади или влезь на шаткую кучу тюков. Дети качались на корабельных канатах, играли в догонялки на самом краю причала, а матери тем временем сплетничали или торговались, не обращая внимания на опасность.

Ну чем я хуже? Почему эта сука Османна смогла заполучить ребёнка от грязной связи с каким-то мерзким конюхом, а я, ни разу не осквернившая свой брак, осталась бесплодной? Я дюжину раз совершила бы паломничество на коленях, лишь бы заполучить одного из младенцев, которых шлюхи вроде неё выбрасывают, как мусор. Я бы души не чаяла в своём ребёнке, не спускала бы с него глаз, оберегала бы от опасностей. Почему другие женщины без особых усилий рожают здоровых младенцев каждый год, как свиньи, а мне не удалось произвести на свет ни одного?