К вечеру жара наконец ослабла. Сначала едва заметно, потом ощутимее. С улицы потянуло более свежим воздухом, в котором уже чувствовалась прохлада. Свет в кабинете стал мягче, и вместе с ним во мне начало расти изнуряющее напряжение. Дверь открылась, когда я уже почти не могла сидеть и собиралась на ночь вернуться домой.

Вошёл Бретцель. На этот раз без сюртука, в одном жилете, с расстёгнутым на верхнюю пуговицу воротничком и таким лицом, что не нуждалось в объяснении: день был тяжёлый. Надворный советник закрыл за собой дверь, подошёл к столу и только тогда посмотрел на меня.

– Ну? – нервно поинтересовалась я.

Александр Карлович сел, опёрся ладонями о край стола и произнёс:

– Слуги Киснемских и ваша прислуга дали показания.

– И? – Я почувствовала, как у меня холодеют пальцы.

– И хотя Рязань, как видно, предпочитает не затруднять себя фактами, те всё же существуют. В ночь смерти Евгении Ивановны вы были дома. Это подтверждают Феня и Матрёна. Более того, Матрёна вставала к вам ночью с водой – вас мутило, вы не спали, жаловались на головную боль после вечера у Киснемских. Феня наказала ей смотреть за вами: «как бы чего не случилось».

Я закрыла глаза на секунду. Матрёнка… Милое, пустое, болтливое создание. И всё же именно она в нужную ночь дала мне так необходимое алиби.

– Дальше, – продолжил Бретцель. – В день смерти Капитолины Петровны вы также весь день и утро были дома. Это подтвердили те же лица. Кроме того, тётушка ваша в тот день вернулась от Киснемских незадолго до сумерек и нашла вас у себя. До этого вас видели разные соседи у ворот и в саду. Следовательно, физической возможности убить Евгению Ивановну, как и Капитолину Петровну, у вас не было. Кроме того, рядом с Капитолиной Петровной в последний день было множество людей, что категорически отрицают любое ваше нахождение в доме.

– Значит, – медленно проговорила я, – вы убедились, что я не убийца?

– Убедился, – сухо ответил надворный советник, – что ваши привычки к неуместному участию в следствии ещё не делают вас виновной.

Это было, пожалуй, самым близким к извинению, на что Александр Карлович вообще был способен.

– И что теперь? – со вздохом поинтересовалась я.

– Теперь я отвезу вас домой. Сам… – выдавил из себя мужчина.

– Чтобы тётушка могла сама высказать вам всё, что о вас думает?

– И поэтому тоже. Но главным образом затем, чтобы весь город видел: вы не арестованы и не прячетесь от правосудия.

– Вы заботитесь о моей репутации? – Я посмотрела на него с удивлением.

– Нет, – отчеканил Бретцель. – Забочусь о том, чтобы болтовня не мешала следствию.

– Разница, полагаю… колоссальная, – фыркнула я.

– Для вас – возможно. Для меня – нет, – выдохнул надворный советник, но в голосе Александра Карловича уже не было той ледяной наставнической сухости, с которой начался наш день. Только усталость. И ещё что-то, гораздо неприятнее: вынужденное… признание неправоты.

Через четверть часа мы уже ехали через город. На этот раз не в полицейской бричке Руднева, а в лёгкой городской коляске, которую Бретцель велел подать к участку. Сидели в ней друг напротив друга. Вечер был тёплый, почти ласковый после дневного удушья. По улицам шли люди. У лавок стояли компании. На перекрёстках ещё торговали мелочью. И везде, где мы проезжали, головы поворачивались в нашу сторону.

Город смотрел, и это было главное. У собора две старухи, явно уже слышавшие дневные новости, так и замерли с узлами в руках. У рынка мальчишки перестали гонять палкой обруч. На нашей улице соседка у калитки, заметив меня рядом с Бретцелем, поспешно сделала вид, что поправляет куст. Я сидела прямо, чувствуя, что весь этот обратный путь – публичный ответ Бретцеля Рязани.

– Это должно помочь? – спросила я негромко, с ядовитой улыбкой.

– Не всем, – отозвался Александр Карлович. – Но тем, у кого в голове ещё осталась хоть капля рассудка, вероятно.

– Вы слишком хорошего мнения о городе, – фыркнула я.

– Нет. Я просто знаю, как работает толпа. Ей нужен ажиотаж. Днём вы уехали с приставом. Теперь возвращаетесь со мной. Для многих этого будет достаточно, чтобы начать придумывать новые вариации опровергающих друг друга сплетен.

– А для остальных?

– Для остальных, – сухо проговорил надворный советник, – сплетни дороже правды. С ними я ничего сделать не могу.

Когда коляска остановилась у нашего дома, тётушка уже стояла на крыльце. Вероятно, кто-то из соседей успел сообщить ей раньше, чем мы повернули на улицу. Ираида Степановна была в тёмном домашнем платье, без шали, словно выбежала сразу, как услышала стук колёс. Рядом – Феня, грозная и бледная, как кухонная богиня возмездия. Чуть позади – Матрёнка с опухшими глазами.

Я сошла первой, даже не подумав принять помощь мужчины. Тётушка шагнула ко мне, стиснула мои руки обеими своими и только потом, видимо, вспомнив, что при свидетелях нельзя вести себя как мать, потерявшая ребёнка, выпрямилась и посмотрела на Бретцеля.

– Благодарю вас, – вымолвила Ираида Степановна.

– Не за что, сударыня. – Александр Карлович поклонился. – Ольга Алексеевна была нужна мне для беседы. Теперь нужды в её присутствии более нет.

Вот так… Сухо, публично… и очень скромно.

Феня прищурилась на надворного советника так, словно приценивалась, сколько силы требуется, чтобы выкатить его вместе с коляской обратно на улицу. И сделает она это с явным удовольствием.

Я едва не усмехнулась. Бретцель задержал взгляд на мне на какую-то долю секунды дольше приличного.

– Доброй ночи, сударыня Васильчикова, – произнёс Александр Карлович.

– Надеюсь, на этот раз не до завтра? – язвительно поинтересовалась я.

– Это будет зависеть и от вас… – Уголок его рта чуть дрогнул.

– Как ободряюще… – Меня аж передёрнуло.

– Я стараюсь… – широко улыбнулся мужчина.

Надворный советник уехал. Соседка у калитки тут же спряталась за куст. Тётушка вцепилась в мою руку крепче. И только когда дверь за нами закрылась, Ираида Степановна прижала ладонь к губам и заплакала – тихо, бессильно, от всей своей иссохшей за эти месяцы души.

Несколько дней прошли спокойно. Но потом… на поминки я идти не захотела. И не потому, что боялась новых слухов. После всего, что уже случилось, накатила странная апатия. Просто даже в таком состоянии я слишком хорошо понимала, что моё появление в доме Киснемских снова станет для половины города зрелищем, а для другой половины – самой охотно смакуемой сплетней.

И всё же тётушка настояла.

– Ты не останешься одна, – вымолвила Ираида Степановна, стоя у окна и застёгивая чёрные манжеты на платье. – Феня сегодня отпросилась к сестре. Матрёнка пошла к родне на слободу. И потом… – тётушка на секунду закрыла глаза, будто собираясь с силами, – не пойти тоже нельзя. Нас и без того съесть готовы, а подобный афронт даст им ещё лишний повод.

– Им поводов и без того довольно, – отозвалась я, завязывая ленты шляпки. – До Рождества хватит.

– Значит, не надо подбрасывать новых, – сухо заметила тётушка, и в усталом голосе Ираиды Степановны прозвучала сталь, которая появляется у мягких женщин лишь в очень неприятных обстоятельствах. – Потерпим… Посидим сколько положено, помянем и уедем.

Слово «потерпим» в тот день оказалось почти заклинанием.

К дому Киснемских мы добрались ближе к полудню, когда жара уже стала набирать силу, но ещё не перешла в тот вязкий дух, от которого даже мысли делаются липкими. Солнце стояло высоко, пыль на дороге была горячая, мелкая и въедливая. Всё вокруг пахло нагретым деревом, куриным помётом и цветущими кустами. Воздух казался тяжёлым не от духоты даже, а от множества людей, разговоров и переживаний, собранных в одном месте.

Народу в доме Киснемских было много. Не толпа – это было бы слишком по-ярмарочному, а именно много: достаточно, чтобы комнаты гудели, чтобы в передней всё время сталкивались плечами, чтобы на лестнице не иссякали шаги, чтобы на столах дымилось, а в саду курили, шептались и переговаривались те, кому в траурной гостиной уже стало душно.