Почти все присутствующие смотрели на нас. Кто-то украдкой, кто-то открыто, кто-то просто с любопытством. Тётушка сжала мою руку ещё в передней, прежде чем нас успели усадить к прочим.

– Терпи, – шепнула Ираида Степановна, не поворачивая головы. – Ради бога, душа моя, терпи.

Я и терпела.

В большой столовой столы были поставлены по обычаю длинной буквой П, но всё равно от них тянуло не домашними поминками, а чем-то… заказным. Очень скоро я поняла почему: блюда были приготовлены не в доме. Их привезли, вероятно, из трактира или из хорошего кухмистерского заведения, а уже тут подогревали, перекладывали в красивые блюда, украшали зеленью и старались придать всему тот вид, какой бывает у трапезы, где должно одновременно соблюсти обычай, показать порядок и не опозориться перед людьми.

Из кухни всё время доносились голоса, звон крышек и сердитый шёпот распоряжений. Прислуга бегала осторожно, но быстро. В воздухе смешались запахи мясного бульона, печёной рыбы, горячих пирогов, укропа, вина, свечного воска и душной июньской пыли, принесённой с улицы.

Татьяна Анатольевна в этом шуме и трауре держалась безукоризненно. Чёрное платье, бледное лицо, тихий голос. Порою слёзы, порою лёгкое дрожание губ, когда кто-нибудь особенно сердечно вспоминал покойную бабушку. Потом почти бесшумные шаги к кухне – проверить, не напутали ли с подачей, горячо ли, чисто ли, вовремя ли вынесли. Затем – возвращение к гостям, короткий поклон, благодарность за участие, несколько слов о Капитолине Петровне и опять то же почти безупречное горе, которым можно восхищаться.

Всё было так, что и придраться не к чему. И именно это раздражало сильнее всего, в сравнении с сухостью их прижизненных отношений.

Зато люди вокруг стали смотреть на Татьяну не только с жалостью, но и с умилением. Я читала это по глазам, по тому, как дамы переглядывались, как мужчины чуть заметно кивали, как шептали, наклонившись друг к другу: «Какая выдержка, какая добрая барышня, и ведь одна теперь совсем».

Да и кумушкам не за что было зацепиться: ни злого слова, ни холодного взгляда на нас с тётушкой. Ни малейшего намёка на неудовольствие тем, что часть денег Капитолины Петровны ушла не к ней. Напротив – Татьяна Анатольевна обошла почти всех и, добравшись до нас, остановилась и поблагодарила за честь и участие.

– Ираида Степановна, – вымолвила Татьяна тихо, приложив пальцы в чёрной перчатке к груди. – Благодарю, что вы пришли. Бабушка была бы рада.

Тётушка, уже выпившая рюмку вина, да ещё под гнётом жары, чужих взглядов и собственной усталости, сразу смягчилась. У Ираиды Степановны вообще было слабое место: хорошее обращение. Особенно если от данного человека его не ждёшь.

– Душа моя. – Тётушка тихо всхлипнула и поймала руку Татьяны обеими своими сухими ладонями. – Капитолина Петровна была женщина строгая, но сердце у неё… сердце у неё было куда лучше, чем многие думали.

Татьяна опустила глаза и позволила удерживать себя. Это выглядело и почтительно, и трогательно.

– Я знаю, – очень тихо отозвалась она. – И теперь всё думаю, как мало успела ей сказать.

Тут две дамы напротив дружно достали платочки, а мне захотелось скривиться. Но тётушка уже пошла дальше. Ираида Степановна вдруг ударилась в воспоминания. Тепло и сбивчиво, с почти детской доверчивостью, которая иногда овладевает людьми на поминках, когда горе, жар и выпитое вместе размывают внутренние заслоны.

– Я помню, душа моя, – тётушка улыбнулась сквозь слёзы, – как ваш дедушка Иван Матвеевич однажды привёз из Белграда какой-то чудной прибор, всё уверял, что без него в Европе теперь ни одно приличное окно не обходится, а Капитолина Петровна велела немедля убрать эту нелепость в кладовую? И Николай Петрович потом хохотал, что сестра его готова пустить в дом турецкого пашу, но не новомодную железку…

Татьяна слушала с опущенными ресницами, изредка кивая и сжимая пальцы тётушки чуть теплее, чем следовало бы из простой вежливости. Я же смотрела на внучку Капитолины Петровны и думала… Интересно, это и правда скорбь о близком человеке, с которым при жизни не удалось найти общий язык, или передо мной великолепная актриса? Кто же мешал тебе, девочка, при жизни бабушки дать ей больше тепла и участия? Больше ласки и внимания?

И тут… меня саму кольнули воспоминания о собственной матери, что осталась в том времени. Сделалось очень больно и горько, и чтобы не расплакаться, я отвернулась.

Как оказалось, Александр Карлович тоже был здесь. Надворный советник сидел далеко от нас, почти в другом конце стола, и делал то, что в его исполнении почему-то казалось особенно оскорбительным: не замечал меня вовсе. Бретцель разговаривал с пожилым господином по левую руку, кивал на какие-то слова Татьяны, один раз встал, чтобы пропустить через узкое место служанку с блюдом, и ни разу не повернул головы в нашу сторону. Вся эта безукоризненная невнимательность производила на меня куда большее впечатление, чем откровенная враждебность. Потому что означала одно: Бретцель не забыл обо мне и именно поэтому так старательно не смотрел.

Татьяна же всё ещё стояла возле нас… а тётушка всё говорила. Уже не о смешном приборе, а о молодости, о Николае Петровиче, о том, как Капитолина Петровна любила порядок и как умела, если уж кого принимала, держаться с достоинством, не унижая ни себя, ни гостя.

Окинув взглядом присутствующих, я поняла, что придётся вмешаться. Не грубо – боже сохрани, – а мягко, ибо когда одна женщина слишком увлеклась воспоминаниями, а другая обязана обходить прочих гостей, недолго и до нелепых слухов снова опуститься.

Я коснулась руки Капитолины Петровны под столом и мягко проговорила:

– Тётушка, Татьяна Анатольевна и без того на ногах весь день. Позвольте барышне подойти и к другим.

Ираида Степановна, будто только что очнувшись, вспыхнула.

– Ах, Господи, простите. Я вас совсем удержала.

– Что вы, – тихо вымолвила Татьяна и чуть наклонила голову. – Мне дороги ваши слова.

Последняя фраза была сказана так благостно, что я почти почувствовала, как по всей комнате расползается умиление: какая воспитанная и добрая, и ведь ни слова дурного не говорит даже после такого завещания.

Татьяна отошла, а тётушка же вдруг тяжело оперлась на мою руку.

– Я, кажется, утомилась, – шепнула Ираида Степановна.

– Значит, уходим, – тихо произнесла я.

– Так рано? – удивилась она, хлопая глазами.

Я посмотрела на окна. День уже начал клониться к закату. В июне темнеет поздно, но до сумерек оставалось не так уж много. А тётушкино лицо, разом обмякшее после вина, жары и слёз, мне нравилось всё меньше.

– Не рано, – отрезала я строго. – В самый раз.

Мы простились тихо, почти незаметно. Татьяна у дверей ещё раз поблагодарила нас за посещение с таким безукоризненным выражением благоприятия, что у кумушек за спинами, кажется, не осталось ни крошки пищи для пересудов. Александр Карлович, как и прежде, не удостоил даже взглядом. Надворный советник сидел, слегка откинувшись на спинку стула, и, разговаривая с пожилым чиновником, выглядел так, будто подобных дней у него в жизни уже было десятка два, и все одинаково утомили.

Мы ушли. Сумерки ещё не опустились, но июньский вечер уже начал гасить дневную знойность. На улице стало легче дышать. Воздух пах травой, землёй, дымом и цветущей липой. Город после дневной жары выдохнул и теперь словно разливался по улицам неторопливой жизнью: где-то смеялись, где-то пели, где-то хлопали ставнями.

Тётушка шла молча. Я поддерживала Ираиду Степановну под локоть, чувствуя сквозь рукав платья её сухое, утомлённое тепло.

– Ты на меня сердишься? – тихо спросила она, когда мы уже свернули на нашу улицу.

– За что? – растерянно удивилась я.

– За то, что я расплакалась и разговорилась с Татьяной.

– Нет, – мягко улыбнулась в ответ, – просто мне не нравится, что люди стали делать из неё святую.

Тётушка вздохнула.

– А мне нынче показалось, что в ней и правда много доброго.