Я мог бы еще долго об этом писать, но диалектика вопроса заключается в том, что публицистика, расшифровывающая сложные социальные и этические аспекты современности, возможна и… без человека. Точнее: без очевидных элементов образного мышления. А еще точнее: с человеком в лице самого автора. Это публицистика чисто философская.
Статьи Белинского, Добролюбова, Чернышевского, Писарева играли в современном им обществе роль, которая является, по-моему, классической ролью философской публицистики. Эти авторы были философами, и в то же время их читали не «немногие счастливцы», а — не могу удержаться от современной терминологии — широкие массы. Разумеется, в те времена «широкие массы» составляли численно незначительное меньшинство многомиллионного народа. Но то была социально и нравственно активная сила. Великие критики-демократы воспитывали ее и духовно формировали. Исследуя литературу и через литературу самое жизнь, они объясняли русскому читателю окружавшую его, все усложнявшуюся действительность. И, объясняя, умели «поверить алгеброй гармонию»: при всей эмоциональности стиля («неистовый Виссарион»!) их понимание новых общественных типов и социально-нравственных явлений было аналитически точным, ибо они руководствовались не только пламенными чувствами, но и методами и открытиями современной им философской мысли.
Сочетание зримой конкретности жизненного материала, чудесной эмоциональности, философско-аналитической точности и является, по-моему, искомым синтезом, в котором рождается философская публицистика. И если к тому же все это освещено великими социальными и нравственными сверхзадачами, как у Белинского, Чернышевского, Добролюбова, то философская публицистика становится властительницей дум, воспитательницей поколений.
То, что я вижу желанный синтез, в котором рождается философская публицистика, в жанре литературной критики ничего в данном случае не меняет, потому что я говорю сейчас о философской публицистике в первую очередь как об общественном явлении. Таким общественным явлением и была великая русская литературная критика.
Она помогала людям видеть.
Недавно я получил письмо от молодого рабочего, страстного книголюба, из города Нерчинска (неслыханно интересные люди живут в наших маленьких далеких городках). Он излагает ряд вопросов, на которые хотелось бы ему получить «развернутые и обоснованные ответы»: «Стали ли отношения между близкими людьми: детьми и родителями, мужьями и женами и т. д. — менее духовными, чем сто лет назад?» (Боясь, что я не пойму его, он трогательно уточняет: «не душевными, а именно духовными»); «Если бы можно было чудом перенести в наше общество детей из античных Афин, выросли бы они современными во всех отношениях людьми?» (То есть, конкретизирует он, «передаются ли вместе с хромосомами этика, культура и вообще благоприобретенные свойства и особенности человеческой души?»); «Что такое рационализм и верно ли кое-кто утверждает, что без него коммунизм не построить?»; «Заменит ли что-либо религию в будущем обществе?»; «Действительно ли, что все люди рождаются добрыми, доказано ли это наукой?».
Человек, который обрушил на меня эту юношескую сумятицу вопросов, хочет видеть — видеть не что-либо совершенно конкретное, например, ближайшие перспективы развития науки, а видеть в совершенно особом понимании этого слова.
Видеть человека. Видеть жизнь. Видеть человечество. Мироздание…
Речь идет о потребности «рядового» читателя во все более объемном социальном, этическом — словом, философском! — зрении.
В наше время, за редкими исключениями, литературная критика не выполняет роли философской публицистики. И было бы наивно объяснять это только тем, что нет, мол, фигур, равных по масштабности Писареву или Добролюбову. Современная жизнь требует от философской публицистики не «двухступенчатого», а совершенно непосредственного осмысления. Динамика и ритм нашей жизни имеют мало общего с динамикой и ритмом жизни минувшего столетия.
«Роман — это зеркало, с которым идешь по большой дороге», — любил повторять Стендаль. Ждать сегодня, пока дорога отразится в зеркале (то есть в «романе», в литературе), чтобы начать ее философски осмысливать, весьма рискованно: в действительной жизни, так сказать, под ногами, она уже будет не та.
И эта ситуация весьма усложняет задачи, стоящие перед сегодняшней философской публицистикой: она должна не только осмысливать, но и непосредственно отображать, то есть выполнять большой труд отбора. Ибо перед тобой уже не зеркало, а сама дорога с поворотами и рытвинами, с постоянно меняющимся ландшафтом.
Когда я пишу «сегодняшняя философская публицистика», то, несомненно, выдаю желаемое за действительное.
Мне трудно судить о том, есть ли такая публицистика за рубежом: у нас крайне скупо переводят работы западных публицистов. Но появляющиеся иногда сообщения о выпускаемых в католических издательствах миллионными тиражами книгах, которые посвящены смыслу жизни, назначению человека, о выступлениях в популярных журналах и газетах с беседами на животрепещущие современные темы философов-экзистенциалистов говорят о том, что потребность в философской публицистике, видимо, явление общемировое, отражающее особенности нравственного развития человечества. Социологи уже успели установить, что публицистику, помогающую читателю ориентироваться в лабиринте современной жизни, читают больше и охотнее, чем традиционные жанры: романы, повести и т. д. Человек порой не может разрешить себе роскоши идти по «большой дороге» с зеркалом. Дорога такая, что нужны не зеркала, а миноискатели.
Мне не хотелось бы тут бездумно повторять ставшие уже избитыми соображения о небывалой сложности нашего века. Эту сложность я и имел в виду, как легко догадаться, когда говорил о потребности видеть. Но вот что необходимо отметить: сложности этой соответствует новый уровень социального и нравственного сознания людей. Впервые в истории человечества становится возможным серьезный философский разговор с миллионами.
Но и в этом общемировом подъеме сознания советский читатель остается фигурой поразительной, даже уникальной. Философский склад ума, которым от века обладал «маленький человек» в России, беспокойный и бесстрашный искатель истины (что гениально запечатлели Достоевский, Толстой, Горький), теперь, когда для нашей Родины канула навсегда в вечность историческая эпоха «маленьких людей», этот философский склад ума раскрывается все полнее и ярче. Современник и соотечественник наш — удивительно, на редкость думающий человек!
Я мог бы еще долго говорить доброе и высокое о нашем, советском читателе, о его большой культуре, эмоциональном богатстве, таланте сопереживания и, разумеется, о его уме, но, видимо, полезнее, не распыляя похвал, обратиться к современной читательской психологии.
Думаю, что публицистика афоризмов, внешнего пафоса, только эмоций, даже обаятельно искренних, ярких эмоций, публицистика «возвышенных» и «испепеляющих» слов не может иметь сейчас большого успеха у читателей, даже когда за этой публицистикой и стоит человек, искренне взволнованный, много переживший.
(Понимаю, что вопрос об «эмоциональной» публицистике, о ее созвучности времени и сознанию читателя дискуссионен, и высказываю лишь мое личное мнение о ней, глубоко отрицательное.)
Вопрос о соотношении «ума и сердца» в публицистике (как и вообще в искусстве) сложен. Идеалом остается то «чудесное равновесие», которое оставили нам в наследство как нестареющую традицию великие мастера.
Но если же написано на роду подмастерьям нарушать «чудесное равновесие», я за то, чтобы сегодня перевешивала чаша ума, а не сердца.
Я верю, что публицистика, и не только конкретная, но и философская, может и должна быть строго доказательной.
Не случайно сегодня читатель относится с особым вниманием и доверием к материалам, повествующим о конкретных результатах научных исследований тех или иных, в том числе и социальных, явлений. Не случайно наибольший читательский успех в последние годы выпал не на долю журналистов, а на статьи экономистов, врачей, ученых, особенно социологов. Их образ мышления, их методы поиска решений, истины сегодня гораздо понятнее и ближе читателю, чем наши, порой и написанные с внешним блеском, но по сути дилетантские статьи.