— О! гляди, ребята! Парнишка к нам забрался… Держи крысёнка, а то выскочит!

Какой-то хриплый бас рявкнул:

— Ну, рыбаки, пошли в трактир кровь разогревать после ледяной недели!

Ко мне подошёл Балберка и взял меня под руку.

— Это мой дружок, ребята. Мы вместе с ним сюда на промысел прибежали. Корней! Дядя Карп! Федярка к нам в гости пришёл.

А я задыхался и кашлял.

Навстречу шёл Карп Ильич, суровый, коренастый, с сизым лицом, обожжённым морозом. Он без улыбки подал мне широкую толстопалую руку и сказал, как взрослому:

— Верно говорится: старый друг милей новых двух. Человек растёт доброй памятью. Так нам и не пришлось с тобой книги читать. Ну-ка, Корней, встречай дорогого гостя.

Корней сидел на краю нар и штопал какую-то овчинную одёжину. Он подмигнул мне, приветливо тряхнул всклокоченной головой и засмеялся глазами.

— Нашпиртовано по-моряцки. Это брат, не бабья казарма. Что, горло-то пилой режет? Привыкай! Моряк и в аду не чихает: он такой прокурат, что ему ад не рад.

И он засмеялся, довольный своей шуткой.

— Как поживаешь, добрый молодец? Нам с тобой и встречаться не приходится: осенью мы — в море да на Эмбе, а сейчас — на далёком льду. Может, с нами поедешь? Будешь книжки читать на приманку: рыба косяком прихлынет из интересу, а мы её — за жабры.

Он победоносно поглядел на Карпа Ильича и Балберку.

Карп Ильич не знал, что со мной делать, и теребил свою бороду.

— Чем же угощать-то тебя?

Я живо успокоил его:

— Чай, я не за угощеньем пришёл, а с докукой: мне нужно на чунках ездить, а никак совладать с ними не могу. Балберка-то мастер на них летать.

Балберка, польщённый, засмеялся, а Карп Ильич спохватился, хлопнул себя ладонями по бёдрам и вытащил из-под нар свой сундук.

— Ну, а я всё-таки тебя ублажу. Видал у меня книжки-то на барже? Таскаю вот их с собой, как свои грехи.

Балберка тоже юркнул под нары и вытянул свой, знакомый мне, окованный блестящей жестью сундучок. Пока оба они искали ключи и возились с сундучками, Корней любопытствовал:

— А тут вы без нас бунтовали, говорят? Смелое дело. Гляди, как ватага-то людями вертит! Потешились мы, как вы подрядчицу на тачке прокатили. Эх, нас тут не было! Охотник я с начальством драться.

— Подрядчица-то грозилась полицейских с арапниками пригнать, — живо сообщил я. — Пригнать-то пригнала, а полицейский первую её своим арапником отпорол: думал, что бунтарка.

Корней захохотал и закрутил головой от удовольствия.

— Слыхали, слыхали, как с ней чинно обошлись… Это вот наш Макар её потешил.

Рослый человек с чёрной бородой сморщился от цыгарки и скучно проговорил:

— Только полицейским она не понравилась: подрядчица должна грозной тумбой стоять, а тут — свинья под тачкой. Ох, и похохотали же мы!

Балберка смеялся визгливо, схватившись за живот и приседая. Лицо у него всё сморщилось и глаза пропали. Он задохнулся и едва выговорил:

— А ты бы сел на тачку-то… Пускай бы она там… понежилась…

— А кому бы тогда арапник-то достался? — ехидно спросил тачковоз. — Тебя — арапником, а она бы праведницей была. Думать надо!

В казарме смеялись.

Карп Ильич вынимал из сундука старенькие, разбитые книжки с кудрявыми уголками и хмурился.

— Баловство — не слава. И хвастаться этим непригоже, Макар. Ты ведь не скоморохом был, не на потеху — на подвиг шёл для народа.

Макар ухмыльнулся и сплюнул через зубы. Он в последний раз затянулся дымом, бросил цыгарку на пол, с сожалением посмотрел на неё и растёр сапогом.

— Чего толкуешь, рыбак! — с досадой отмахнулся он от Карпа Ильича. — Подвиг… потеха… В таком разе без раздумья душа играет. И подвиг бывает потехой красен. Для вражины и потеха — в наказанье. Потеха-то, может, ещё сильней бьёт, чем угроза да суд.

И он крикнул, как атаман:

— Ну, ребята, проворней! Пошли! Гармонист!

Он быстро накинул полушубок, нахлобучил на голову шапку и пошёл к двери. От нар оторвались человек десять и, одеваясь на ходу, потянулись за ним. Молодой парень с русым пухом на щеках вскинул гармошку к уху и лихо заиграл переборы.

Я кашлял не переставая: едучий дым рвал горло, глаза слезились. Мне было нехорошо. Если наша казарма смердила духотой и я всегда чувствовал себя отравленным, то в этой, мужской, казарме дышать было просто невмоготу. Несколько бородатых мужиков сидели за столом и играли в просаленные карты.

Корней дружески подмигивал мне и улыбался.

— Ну, как, паренёк? Нашпиртовано, говоришь, у нас? Привыкай! Народ здесь лабазный, а рыбаки, как бакланы, морской воздух любят. Балберка! Бери свою рогатину и поучи дружка-то с чунками обращаться. Видишь, разомлел он… Да и тебе размяться надо: не миновать кульером быть. В Гурьев аль в Астрахань побежишь.

Как мне ни тяжко было в этом их табачном аду, но книжки манили меня к себе своей волшебной силой: они были живые и, казалось, дышали.

— Читать читай, да на веру не бери, — поучительно ворчал Карп Ильич. К каждой книжке он относился по-разному: то с суровым благоговением, то с насмешливым негодованием, то с добродушной снисходительностью. — Всякая книжка человеком писана, а человек человеку — рознь. Макар вон — потешник, а Корней своему слову хозяин и глупости враг. Балберка — чудодей-выдумщик, а жизни не пожалеет за товарища. Какой человек, такая и книга его. Вот гляди: «Похождения пошехонцев». Потерянный человек писал, бессовестный зубоскал, шут. За рюмку водки отца и брата продаст. Весь народ русский оплевал, дураком сделал. Любопытствовал я в Астрахани, у образованных людей спрашивал, кто эту дурость написал. Хотел найти его да проучить, а никто ничего не знает. Спрятался, подлец: чуял, что не сдобровать.

Карп Ильич уже тряс передо мною другой книжкой.

— А вот — «Епанча, сорочинская шапка». О каких народах книжка — неизвестно. Для какой надобности напечатана — невдомёк. Правда-то — вот жизнь наша. А эта книжка «Вадим» называется. Правильная книжка. Писал человек — об народе думал. Вот её и возьми для поученья.

Он погладил меня по спине и растроганно напутствовал:

— Маманьке поклон передай. Таким, как она, петьпесни хочется, а на деле — слёзы. Ну, и мы пойдём, Корней: надо харчи в лавке забирать. В ночь на лов тронемся. Да! — Он вдруг схватил меня за плечо, и в глазах его вспыхнул гнев. — Григорий-то… человек-то какой был! Вот она, правда-то, как человеком распоряжается! А Харитон — правду под мышку вместе с гармоньей, — и в другие места… Ничего, дружок! Знай: правда с хорошими людями живёт. Видал, какая красота в правде-то? Как Григорий с Харитоном в действе-то своём доблесть показывали да правде служили? Народ правду лучше знает чем эти вот книжники.

Он сгрёб свои книжки в кучу и бросил их под нары, как сор.

Балберка захватил свой сундучок, взял знаменитую свою рогатину, и мы вышли из казармы. «Вадима» я засунул в карман шубёнки. На снежно-солнечном воздухе, ядрёном и морозно-жгучем, я опьянел, и у меня закружилась голова. Балберка засмеялся.

— Что, брат? Без вина стал пьяным? У нас народ, как черти в банном пару.

Балберка шёл важно, по-рыбацки: шагал широко, расчётливо, немного насупившись. Должно быть, он и зимой не расставался со своими сапогами с широкими и высокими голенищами. Он провалился в них до самого паха, и мне казалось, что ему очень трудно тащить их. Пропитанные рыбьим жиром, они, как железные, не сгибались в коленях, но Балберка ловко подбрасывал их в шагу, и как будто не он, а сами сапоги толкали его вперёд, вспахивая снег. А я не сводил глаз с чудодейственного сундучка на чунках, сверкающего серебристой жестью.

На прибрежном льду, сквозь который виден был песок и раковинки, Балберка остановился, с размаху воткнул рогатину в лёд и предупредительно погрозил мне пальцем. Словно боясь растревожить своих болванцев, он на носках подошёл к сундучку, осторожно повернул ключик в замке, и внутри запели глухие звоны. Вполголоса он сообщил с загадочной улыбкой: