Вот какое диво с Иваном Буянычем произошло. Рассказывал он об этом своём приключении, а мы, верь не верь, уши развесили — обо всём забыли.

— А может, это ему во сне привиделось? — робко спросил я, зачарованный этой сказкой.

Но жиротоп сердито покосился на меня и передразнил:

— Привиделось!.. Во сне!.. Чего ты понимаешь? Сколь дён ты на свете ползаешь? Привиделось! А зачем, скажи, Иван Буяныч так же вот побежал на паруснике, и больше мы его не видели? Долго он тосковал после этого случая, прямо больной стал, руки опустились… Седеть начал — пойми! И вот… так оно, должно, и сбылось. От судьбы своей убежал, другую судьбу нашёл. На свете, браток, всякое чудо бывает. А глядишь, это чудо-то для ума человеческого — вовсе не чудо, а только загадка. Вот оно как, браток! Вникай, учись уму-разуму, трудись, мудрых людей умей отличать и не забывай меня, старика, а особливо Ивана Буяныча. Держи в памяти всяк час, что Иван-то Буяныч и в морской вотчине своего добьётся — и молодости вековешной, и слободы ясной… Ну, я пошёл в свою жиротопню…

Он заковылял с черпаком на плече к жиротопне, а я долго сидел на песчаном кургане и смотрел на бегущие ко мне волны и на бурные взмёты прибоя внизу. И мне чудилось, что там, далеко, роятся девицы-красавицы, подружки вечно молодой Моряны, что мерцает где-то на горизонте чудесный белопарусник, и Иван Буяныч радостно несётся к нашему берегу. Такой странной сказки я ещё никогда не слышал, и я впервые поверил в её быль, потому что старик Ермил, лихой моряк в молодости, дружил с этим сильным и смелым жизнелюбцем Иваном Буянычем, и рассказал о нём простыми обиходными словами. Я верил, что это было именно так, как рассказывал он, и видел, как живых, и Ивана Буяныча, и волосатого, седого Хвалына, и красавицу Моряну, и осетров, и тюленей. И всё-таки это была сказка, полная чудес, каких в жизни не бывает, но о которых мечтают люди. Верит в свои мечты и Феклушка — в ангелов, которые прилетают к ней каждый день. Гриша мечтает о своих действах и верит, что он каждый год превращается в Стеньку Разина, а Харитон и Прасковея мечтают вместе с Гришей о какой-то борьбе за счастье, за вольную долю. Кашарка тоже поёт песни на курганах о молодом батыре-освободителе. И у всех у них лица светлеют, глаза блестят радостью и верой в свою правду.

Нет, в нашей жизни тоже есть красота, и люди творят эту красоту постоянно. Да, резалки и рабочие надрываются на работе, с них дерут шкуру и подрядчица, и контора, они задыхаются в казарме и едят болтушку с сырым хлебом, болеют они и гибнут, — но Харитон играет на гармонии, как волшебник, а Балберка мастерит птицу, которая летает, как ему хочется, и нарядных людишек, которые оживают и веселятся по его желанию. Гриша — весёлый, умница и артист, как его называют ватажники: он умеет действом своим поднимать дух у людей и заставляет их верить в свои силы и в близкое счастье.

Так, приблизительно, думал я в эти минуты, а если не думал, то чувствовал, взволнованный волшебным рассказом жиротопа Ермила.

XXXIV

Настали студёные дни. Море почему-то не ушло от нашего берега, и целый день его масленая, блистающая гладь окрашивалась в разные цвета, а при заходе солнца горела золотом и красным пламенем. Это был последний месяц осенней путины, когда люди надрывались на работе до упаду.

Парусники караванами бороздили море, разбегались к промыслам с пришвартованными прорезями. Наш плот был завален рыбой и блистал живым серебром. Бондаря работали на дворе — собирали новые огромные чаны. Звенели и грохотали, как барабаны, топоры и молотки. Вдоль старых лабазов рабочие копали котлованы для этих чанов и ставили столбы для новых лабазов.

Море ослепительно сверкало и плавилось огненным разливом и играло роями искр, таких пронзительных и колючих, что больно было смотреть. Чёрными стайками юрко пролетали над водой чирки и неуклюже, тяжеловесно проносились с места на место жирные бакланы, хлопая крыльями по воде. Далеко, у самого горизонта, белели парусники.

Я проводил на песчаном берегу весь обеденный час, и мне было приятно отдыхать от утомительной работы на мехах и дышать пахучим воздухом моря после удушающего, угарного дыма и железной окалины. Я смотрел в мерцающий горизонт и вспоминал, что там, где-то недостижимо далеко, находится Астрахань, что в Астрахани — отец, который ездит извозчиком на пролётке. Мы послали ему несколько писем, а он прислал нам только одно. Оно было короткое, в нём были только одни поклоны, но кончалось словами: «Я послал батюшке по почте два рубля, а он пишет, чтобы я высылал ему по трёшнице, а то грозится вытребовать нас по этапу». И сам грозил матери: «Живи чинно, благородно, а чтобы вольность допускать — и в мыслях чтобы не было — убью». А обо мне — ни слова: меня у него тоже, должно быть, в мыслях не было.

Грустно вспоминалась Раиса, которой я так и не написал письма: марки не было. А Дунярка стояла живой перед глазами и, голенастая, озорно смеялась и жеманно приседала: «Чихирь в уста вашей милости!..»

Однажды я увидел на горизонте дым, который густел, поднимался выше и выше и расплывался мутным облачком. Потом вынырнула лёгкая шкунка, такая же, как у купца Бляхина. Она бежала бойко, и в прозрачном воздухе хорошо было видно, как острый её нос разрезал воду и отшвыривал её в обе стороны. Завыл гудок, и гул разнёсся по всему побережью.

Вместе с двумя рабочими в высоких и широких сапогах прошёл управляющий в пальто и шляпе. Очень худой, он горбился и наклонял голову, словно искал что-то на песке. У плота стояла большая бударка, заново просмолённая, с синими вёслами. Шкуна остановилась далеко, подплыть к берегу она не могла — мелко было для неё. Лодка отчалила от плота, и рабочие торопливо замахали вёслами. Управляющий не сидел, а стоял у кормы и пристально смотрел на шкуну.

Неожиданно ко мне подбежал Гаврюшка и сунул мне в руку книжку — грязную и растрёпанную.

— Держи! Из школы принёс. А ты всё на мехах стоишь? Прокоптился весь, как чорт: воняет от тебя, как от жиротопа. Брось дурака валять, всё равно тебе ни копейки не заплатят. Папаша сказал, что у кузнеца подручный есть, а тебе болтаться там нечего.

Я показал ему на шкуну и похвалился:

— Это купец Бляхин прибежал. На этой шкуне он нас в море настиг. Эх, и потеха была!..

Гаврюшка, поражённый, впился в моё лицо своими горячими глазами и завистливо ухмыльнулся. Он понюхал лёгонький ветерок с моря и живо подхватил:

— Значит, бой был? Рассказывай, как было… Вот это приключение! А ты ещё молчал…

Мне приятно было видеть его удивление и зависть: у меня, оказывается, больше было приключений, чем у него. Хоть он и жил на морском берегу, а в море не был и ничего не видел. Чтобы окончательно взять над ним верх, я сразил его:

— А видал ты, как тюлени гармонию да песни слушают? Со смеху подохнешь.

Но он не удивился, а спокойно отразил мой вызов:

— Это что… Папаша рассказывал, как они пляшут под музыку.

Это уже было очевидное хвастовство: ясно было, что Гаврюшка хотел меня перещеголять. Ему было завидно, что я был свидетелем и участником приключений, о которых он и мечтать не мог.

— Вот и врёшь. А ещё отец хвалил тебя, что ты правду говоришь. Признавайся: отец не рассказывал тебе, что тюлени под музыку пляшут. Сам выдумал. Мало ли тебе кто небылицу в лицах наболтает… А я сам видал.

Он смущенно замигал и отвернулся, но не хотел сдаваться и огрызнулся:

— Ерунда какая-то с тюленями… Ты не испытал, какие ночью приключения бывают. Я один отважился к папаше на Эмбу пробраться. Помнишь, я тебе рассказывал? А кругом волки воют — того и гляди сворой набросятся. С одной палкой-то в руках драться с ними не всякий горазд. А на бударке в бурю с волнами бороться — шутка?

Мне было жалко его: он хотел показать себя передо мною героем, но говорил обиженно, словно оправдывался.

— Ну, ладно, живёт… — примирительно уступил я ему. — У нас с тобой ещё всякие приключения будут. Вот зимой мы на чунках в море по льду поскачем. Этого я ещё сроду не испытал. — Но не удержался и упрекнул его: — Ты вот сулил учить меня, а прячешься. Приключения, приключения… а в казарму ко мне притти храбрости нет.